Хтония подняла глаза. Оглядела с ног до головы. Поджала губы.
— День еще не закончился, пастушок. Может быть всякое.
— Что же тогда? Или пришла просто яблочком угостить?
— Я нынче выращиваю другие плоды, Кронид.
Плоды — алые, внутри посверкивают капельками. Кровь смешалась со слезами, влилась в красные сосуды, сияет зернышками изнутри…
Чья?
— Сегодня я погребла сына. Когда ты заточил других моих сыновей в Тартар… я молчала. Я думала: вдруг ты опомнишься, найдешь выход… Я решила родить еще. Мой мальчик… Офиотавр… никому не причинил зла. Но кто-то отобрал его жизнь. Кто-то из тех, кому самое место в Тартаре и кто еще не там… Кто-то из вас. Олимпийцев.
— Почему ты думаешь так?
В ее взгляде — в густой коричневатости распаханной нивы — ничего не поймешь. Там перемешаны боль и зола от сожженного кем-то тела мальчика-Офиотавра, беловолосого и голубоглазого, безобидного и улыбчивого. Там — алые цветы от его крови, упавшей на землю и проросшей деревьями — напоминанием.
— Я найду того, кто отнял у тебя сына, Хтония.
— Я не за справедливостью к тебе, Криводушный. Ты помнишь наш первый разговор? Когда ты говорил, что не будешь править. Что вызволишь моих детей… Уже после того, как ты воцарился, я должна была понять о тебе все.
— Я освободил Циклопов.
— И взамен заключил туда других. Моих сыновей. Не воевавших с тобой сыновей. Веривших, что ты хочешь мира. Ты стрелял в них из лука, который получил от меня. И даже тогда я молчала. Когда ты построил свой Золотой век, полный лжи, как все, к чему ты прикасаешься. Я молчала и верила — что это тебе предназначено было стать Владыкой, стрелять из лука Неба… И только сегодня я спросила себя — не я ли впихнула тебе в руки твое предназначение?
Молчит сад, только сладко пахнут яблоки. Ветер овевает беззащитную спину пастушка-Владыки. Спину лучника, в которую так и нацелена стрела… или даже — несколько?
И не знаешь — откуда прилетит, роковая.
— Что ты сделаешь? — спросил я тогда. — Откроешь Тартар? Поднимешь своих детей на восстание, породишь чудовищ? Свергнешь меня?
— Отойду в сторону.
Фраза упала не шелухой — кованным бронзовым лезвием на кожу. Блеснули зеленью глаза матери-Геи.
«Я знаю, что грозит тебе и твоему трону… дворцу… Олимпу. Я знаю куда больше, чем знаешь ты — кого называют вездесущим. Не знаю только — не ошиблась ли я, отдавая лук Урана в твои руки. Поэтому я принесла тебе подарок, Кронид. Этот плод — чтобы ты помнил, чем оборачиваются слова, которые не держишь. Чтобы ты помнил о подарках, которые можно дарить и отнимать».
Кажется, она добавила еще что-то. Прежде чем ушла — гораздо тише, чем Метида, просто растворившись.
«Теперь есть только ты, Кронид. Да еще твоя Ананка».
Ананка молчала из-за плеч, пока я бежал по коридорам дворца. Открывал двери, пороги перепрыгивал.
Может, ей не было дела до пастушка, что когда-то прыгал по кочкам на Крите — а теперь вот так же по своему дворцу скачет. А может — тоже готовила мне подарочек. Из тех, которые можно давать и отнимать.
Я мог бы сразу позвать, но я бежал по коридорам — распугивая слуг, в свою спальню, как будто должен был увидеть собственное изголовье, чтобы окликнуть то, что проросло в кровь и в кожу, стало частью меня…
Позвал, влетев в комнату. Потом еще раз. И еще раз. Изголовье, столик, кресло с брошенным плащом…
Лук Урана не отозвался, покорный воле той, которая выплавила его из себя.
Легкого стрельчатого шлема-невидимки тоже не было видно.
Только невиданный алый плод одиноко лежал на столе — хранил тепло то ли слёз, то ли крови.
====== Монодия. Танат ======
Так. Извиняюсь, что вывалила вот так все сразу подряд... но теперь мой дозор окончен и я наконец пошла писать чего повеселее.
Чудовища не видят снов. Спросите Гипноса, сына Ночи. Спросите его сыновей — десяток тысяч снов-чудовищ на любой вкус. Спросите — и они расскажут вам, что не приходят к своим.
Чудовищам достаточно памяти да прозрений. Еще — видений, порожденных стигийскими туманами, запахом асфоделей да дурманом Лиссы. В них, в этих видениях, будто в воде бездонного колодца плавают фигуры, касания, голоса…
— У чудовищ нет Судьбы.
— Да, сын Ночи. Нет Судьбы — но и им не избежать её…
Тянутся нити. Вяжутся в нерушимый узел. Золотая и железная. Железная и чёрная.
Железная и теплая, огненная.
— Попроси и стану… какой пожелаешь…
— Предназначение.
Нити других могут изменять цвет. Прерываться и раздваиваться. Нити чудовищ всегда однородны. От начала — к концу.
— Предназначение. Мы — орудия Мойр. Не просим. Не выбираем. Только исполняем.
— …потому что никто не попытался? Не быть орудием? Пойти против предназначения?
— Однажды я отбросил свой меч.
— Ты плохо пытался, сын Ночи. Может, если бы ты пытался получше, ты переписал бы судьбу.
— Как можно переписать то, чего нет?
— Кто тебе сказал, что речь о твоей судьбе, сын Ночи?
О чьей же тогда? Голос молчит, падает на дно незримого колодца с легким смешком. Оставляя гадать до бесконечности: кто знает ответ?
Клинок ли, тревожно молчащий под ладонью?
Вещая Мнемозина, прячущая глаза?
Геката?
Мойры?
Мойры сегодня были ленивы. Ножницы Атропос клацали, будто зубы блохастой собаки — редко, протяжно и тоскливо. И смерти попадались тягучие, однообразные: уснул на палящем солнце, оно и убило; перепил вина; задохнулся на любовнице; прихватило сердце…
Знойное марево стояло в воздухе: Гелиос гнал своих коней над самой землей, будто перебрал на какой-то пирушке.
Танат Жестокосердный подождал знакомого зова, сухой песни следующей нити — и не дождался. Тогда свел крылья, нагревшиеся на солнце, и неохотно шагнул в свой мир.
В последнее время мир раздражал больше, чем жара. Особенно Колоннский вход, возле которого воздух дни напролет звенел от хмельных криков и музыки и с которого в подземелье то и дело скатывался какой-нибудь перебравший гость: «Ой, а я это, я ж просто по малой нужде, думал, такая пещера удобная». Через Колоннский вход в свою подземную вотчину время от времени наведывался и выскочка-Кронид, который искренне полагал себя царем. Прохаживался, выпячивал грудь колесом — в окружении прихлебателей из собственной свиты и подземных прилипал. Качал головой: ага, вот тут в царстве порядок… и тут порядок… да и вообще, порядок в царстве, вот такой я замечательный Владыка!
Потом сразу же поднимался на поверхность — на нимф охотиться. Ходили, правда, слухи, что не только на нимф, но и на Афродиту Пеннорожденную, но Танат не прислушивался к трескотне.
Перед дверью дворца под ногами невнятно прошелестели перья. Белые. Дальше, у самой двери лежало что-то, похожее на заснеженный ком. Что-то воняло маковым раствором и полусонно бормотало:
— …никого не трогаю, лежу, обнимаю чашу…
В ответ на пинок ногой под белыми крыльями обиженно засопели, и явилась знакомая физиономия с расплывающимся фингалом. Фингал расплывался стремительно — будто спрут черное облако выпустил.
— Я по сравнению с тобой — красавец, — торжественно сообщил близнец, силой воли сводя глаза вместе. — Знаешь что? Пс… пс… Псейдон вообще говорил, что готов со мной породниться. Птмушта я тут самый-самый. И не то что ты. А Климен такого… нет, не говорил. И даже на свадьбу сына не зовет. И на казнь жены не зовет. Сволочь.
Маковые пары обильно смешивались с винными: близнец старался не пропускать ни одного пира у шутовского Владыки. На пиры к своему дружку, Климену Криводушному, наведывался не реже, так что бога сна в последние годы мало кто видел трезвым.
Прошел даже слух, что он теперь стал богом виноделия.
— Это он тебя? — спросил Танат, кивая на фингал. Близнец помотал головой.
— Псейдон. Я ему что-то сказал… или спросил… а, спросил, почему его на пиру не было, когда оглашали, что Кора за Ареса пойдет… а он мне в глаз, да!
Хихикнул и полез было под крыло — будто огромный лебедь. Потом тряхнул головой и пробормотал: