А может, и не мог.
Пока меня самого не ударило с разлета стрелой. Не золотой стрелой — медной.
— Давно?
— Давно, — отрезала она сухо. Помолчала, нахмурившись. У отражения жены там, в воде, вздрогнули губы. Вышвырнули решительные, жесткие, давно продуманные слова: — Я останусь верной долгу, как говорила тебе. За двадцать лет я… не говорила с ним ни разу. Я буду до конца…
Померещилось вдруг, резануло под веками: солнечное утро, дымит костер, Эвклей чешет брюхо блаженно развалившейся на травке козе. Юноша смотрит в костер, рядом с ним прислонилась к деревцу девушка-лучница в одеждах лесной нимфы.
— Судьба прихотлива. Кто знает. Что будет, если вдруг ты полюбишь? Если я полюблю?
— Останусь тебе верна, — звучит ответ из прошлого — безжалостный, словно меч младшего сына Ночи. — Долг превыше всего. Очаг превыше всего…
Судьба прихотлива.
Тихо падают капли с пальцев… нет, со щек. С твоих щек, Гера, жена моя, которой я-юнец как-то опрометчиво бросил фразу: «Я думал, женятся по любви». Нелюбимая жена нелюбимого мужа. Мать моего пророчества. Получившая все, о чем может мечтать царица: почет, и славу, и золотой очаг, в котором ровно горит пламя долга — и ядовитое предназначение в придачу. Полюбившая… кого хоть полюбившая-то?
Кажется, какого-то юношу с кифарой, — я вижу это там, в твоих глазах, ты прячешь их от меня, но я могу различить и в отражении. Не тот ли, который помогал спасти Прометея? Что, тот самый? Кто там знает, может, если бы ты поддалась на его уговоры сразу и сказала об этом мне — все было бы стократ проще. Я отпустил бы тебя с твоим юнцом-кифаредом, сам попировал бы с Зевсом — и, можно даже не сомневаться, он попытался бы меня женить на своей дочери, раз уж я свободен.
Я не избавился бы от своей участи — ты уже носила ребенка в то время. Но Кора… двадцать лет…
Двадцать лет — столько ты ходишь на тот самый берег тайно? Слушаешь его песни из-за деревьев, прячешься за скалами? Ловишь его образ, впитываешь сквозь слезы на ресницах — и уносишь услышанные мелодии с собой под сердцем, чтобы напевать за сбором трав, за вышивкой… на супружеском ложе?
— Хватит, Аид!
Она закрыла глаза — прочитала даже в отражении моего взгляда что-то слишком острое. Сцепила зубы, проговорила сипло:
— Я говорила тебе — я знаю свой долг. Я не пойду туда больше.
Я вздохнул. Взъерошил волосы — те весело растрепались без венца. Сказал веско:
— Ну, и дура.
— Что?!
Не надувай щеки, женушка — лопнешь.
— Что слышала. Ну, правда, и этого кифареда не от большого ума угораздило — это ж надо, так втрескаться, что двадцать лет волнам мелодии выводить. Да еще в кого?! Но раз уж двадцать лет, то ты б к нему сходила что ли, хоть раз. Поговорила бы, а еще лучше… спели б дуэтом.
— Ты… мне?! Ты это — мне?! Богине домашнего очага?!
Казалось — Гера меня сейчас душить начнет. За пренебрежение ее великой жертвой и ее священной верностью. От этого было как-то пустовато и весело — эй, Ананка, ты такое видала?! Меня тут не свергнет сын, меня жена удушит за предложение пойти к возлюбленному. Давай, переписывай пророчество, только так, чтобы Пряхи твои не поперхнулись.
— Да ты хоть понимаешь, что будет, если кто-нибудь узнает, да ты хоть представляешь, как это на тебе отразится, да ты хоть помнишь, что у нас сын, да ты… ты развратник!
— Я?!
— Ты думаешь — я не видела, как ты на нее смотрел?! На свою будущую невестку? И сам ведь понимаешь, что не для тебя, и у самого долг, так ты решил меня спихнуть? На ту же тропу?!
Ананка там смеется, за плечами, — ей весело. Нет, ну правда, наверное, обхохочешься: сидит над озером муж и склоняет верную жену к измене, а она упирается. Деметре такое расскажи — а она день-деньской мужа от любовниц отгоняет — пальцем у виска покрутит.
А Гера, кажется, поняла, что лишнее ляпнула. Потому что притихла. Потому что — в цель, но не насмерть.
А что бывает с лучниками, которые добычу поразили, но не убили?
Правильно, добыча стреляет в ответ.
И я кладу ей руки на плечи и заставляю посмотреть в глаза. И шепчу:
— А сколько, по-твоему, мне осталось, Гера? Год? Два? Больше?! А когда меня… — мотнул головой туда, где взвился боевой клич сына. — После исполнения пророчества — что будешь делать, охранять очаг? Станешь любовницей Зевса? Он ведь не забыл твоей стрелы. Нужен новый щит, Гера. Старый вот-вот… поэтому иди. Иди сейчас!
Пока этот идиот-кифаред не бросился со скал, или не глотнул яда, или сошел в подземное царство живьем (я же его оттуда потом замаюсь для тебя выковыривать!). Или кто там вообще знает, что он может. Музыканты — отчаянный народ.
Иди, пока ждет. Вернуться всегда успеешь.
И если уж ты поймала золотую дрянь в сердце, то за все годы, что ты заслоняла меня — я могу подарить тебе хоть это. Короткий толчок — отстранить от себя. Короткий жест — почти что приказ.
Ты свободна, жена.
— Аид…
Проще наверное — чтобы ты ушла совсем. Чтобы я мог объявить: так и так, отпускаю жену на все четыре стороны. Может, даже замуж тебя выдать за твоего кифареда. Только вот сейчас так нельзя: сыну кто-то должен будет помочь удержаться на троне. После… Должен подсказывать, советовать… Иначе Зевс и Посейдон быстро передерутся из-за Олимпа, потом титанята подтянутся, и начнется опять.
Соревнование — все против всех.
Без перерывов на пиры.
Значит, ты должна пока что оставаться царицей. Прости меня, жена, я не могу отпустить тебя, могу только отвернуться и закрыть глаза — хватит ли тебе этого?
Лист упал на щеку — теплый, влажный. Нет, это скатилась слеза, когда Гера коснулась моего лба губами.
— Спасибо… брат, — прошептала сдавленно.
Прежде, чем уйти. Шагнуть куда-то, где шелестит песок под сандалиями и в такт кифаре подпевают волны.
К нему.
К своей кучерявой Ананке, не знаю, как там по имени.
Оставив меня — наедине со своей.
Моя, впрочем, тоже где-то загуляла — голоса из-за плеч не подаёт…
Вернуться на соревнования? На пир? Поднимать чашу, подогревать в очаге холодное пламя долга?
Шлем пришел в руку, как спасение. Невидимкой я поднялся с озера — и в воде больше не отразилось ничего, так, какие-то листья плавали. Невидимкой побрел сперва по саду, потом по горной тропе — просто так, куда глаза глядят…
Как будто закончилось соревнование, но пир никогда не начнется.
Все равно ведь сумею отговориться. Занятостью, царством, бунтом… просто солгу. Хотел бы я посмотреть на того, кто осмелится оспорить мои слова. Впрочем… Зевс так вообще решит, что я за нимфами всю ночь пробегал, могу поспорить — сам он так и сделает.
Что решат остальные — мне тем более наплевать.
Ноги вывели к пещере — темной, средней глубины. От пещеры слышалось ожесточенное чавканье, и неудивительно: неподалеку перед костерком примостился Эвклей и в одиночку сражался с кучей еды и легионом амфор с вином.
Армия противника терпела разгромное поражение.
Козы вот только не хватает, и еды многовато, а так вполне себе — праздник.
Амфору вина я подхватил, не останавливаясь. На ходу снял шлем, бросил Эвклею: «Ты меня не видел» — и прошел себе в пещеру.
— Ну вот, — только и сказал мне вслед жирный распорядитель. — Теперь мне запивки не хватит.
А я что? Я-то как раз на своем месте. Вот бы так… хлебнуть вино из горла раз, другой, вытянуться на волчьих шкурах, вдохнуть дыма от костерка… что еще нужно Аиду Отшельнику?
— Дядя… ой, а я… к тебе. То есть, не гневайся, Владыка…
Задремал, наверное. Или, наверное, вовсе уснул. Удачно уснул — подсуетил бог сна по старой дружбе!
Вот она — медноволосая плясунья, Ананка моя. Крадется в пещеру тихонько-тихонько, шепчет, сбиваясь:
— А я… я везде тебя ищу, а никто не знает, где ты, даже Гермес не знает, только сказал, что твой распорядитель знает, а я спросила у него, а он говорит — «Да в пещере он дрыхнет». Не гневайся… дядя. Владыка.
На такие сны еще и гневаться! Приподнялся на волчьих шкурах, пошарил вокруг — где гиматий? Во сне или не во сне, а приходится соблюдать хотя бы видимость величия.