Выход на самом деле один. Самый страшный.
— Нет, — сказал я. Голос лег мягко — словно нежное покрывало Нюкты. — Нет… он вырастет красавцем. Я научу его владеть колесницей. Научу стрелять — если он захочет. Я буду на его свадьбе — я надеюсь, я буду на его свадьбе, даже если вдруг не увижу его первенца…
Гера забыла дышать, смотрела остановившимся, неверящим взглядом.
— Нет, — сказал я, опуская сына в колыбель, — я не мой отец… Если ты родишь мне еще сыновей — никто из них не вырастет в страхе. Никто не будет проглочен. А тот, кто попытается… когда-нибудь… моего сына — с тем я поступлю, как с Кроном.
Я опустил младенца в колыбельку. Нагнулся — поцеловать еще раз.
— Арей — хорошее имя. Воин. Воинственный. Смотри, как кулаками машет — мечом владеть будет на заглядение…
— Но как же… — задохнулась она шепотом. — Если когда-нибудь…
— Пусть, — сказал я, и клеймо полыхнуло, доставая до горла — и вдруг улеглось, стихло. — Тогда — пусть. Я принимаю свою Ананку.
И та, что за плечами — зашелестела своим свитком и охнула от изумления.
====== Монодия. Ифит ======
— Мама, а мама? А Ананка-Судьба — какая?
Плещет море. Сонно бормочут волны, почесывают берег, перекидываются бликами со звездами.
— Никто ее не видел, милый.
— А ее дочки? Ну, Мойры?
— И дочки тоже.
— Бедная. Наверное, знаешь… страшная такая. Как тетка Лисса, которая мои песенки любит слушать. А эта же наверное еще страшнее, ее даже Крон боялся. Да?
Смех в памяти — тихий, словно раковины стукаются одна об одну.
— Говорят, что Судьба может ходить в разных обличиях. И иногда является сама или шлет своих гонцов — только вот встретиться со своей судьбой лицом к лицу — мало радости…
— Почему? Они всегда тоже как тетя Лисса?
— Нет. Они как подводное течение или омут. Заплывешь — и тебя потащило, и не выплыть, не повернуть.
— А эти… Ну, омуты… Они говорят, кто они такие? А как узнать, что это мой? Ну, моя Судьба? А если вдруг я не пойму, или отвернусь, или…
— Если твоя судьба придет к тебе — ты обязательно ее узнаешь.
— Да? А точно? А то если она будет страшная, или, ну не знаю, вот если ей не будет нравиться кифара — пусть тогда лучше вообще не приходит… Мам? А к тебе приходила? А ты узнала?!
— Узнала, милый. Узнала…
Мать ласкает ладонью волнами — задумчиво купает руки в серебре, отчего они кажутся листьями диковинного дерева. Мать поет печально — наверное, какую-то нехорошую судьбу встретила.
Нужно встретить хорошую, — решает Ифит. Такую — чтобы красивую, и узнать сразу.
Трогает кифару — подарок дяди Прометея.
Интересно — можно судьбу приманить песнями?
Песня складывалась плохо. Складывалась — из рук вон. Струны кифары то трепетали пугливо и норовили гнусно задребезжать, то набрасывались с остервенением, ранили пальцы.
— Гинаика, — пробормотал он укоризненно, и кифара сварливо тренькнула под пальцами. Он звал ее «женой» — за то, что она была похожа на жен смертных из рассказов кузнецов и пастухов.
Матери он говорил, что никогда не женится — зачем ему, если есть такая вот своенравная кифара?! Еще есть кузница, и друзья, и учитель… был учитель.
Я должен петь о море, — повторил себе Ифит. Мать всегда говорила: лучшие песни — о море. Просто позволь ему омыть твои губы родной солью и выплеснуться музыкой. Только позови песню нереид — разве она не откликнется?
Он закрыл глаза, ударил по струнам, надеясь окунуться в прохладные волны мелодии — и волны вздохнули, раз, другой, всей необъятной грудью, словно диковинные кузнечные меха, и ударили молотами в скалы — раз-два, раз-два, раз…
Весть тогда принёс Гефест — нелюбимый сын морского Владыки. Явился — огромный, пропахший медвяным вином, но пьяный не от него — от горя. Хромая и рыча, метался по кузнице — и Ифит в недоумении переглядывался с другими подмастерьями, вслушиваясь и разбирая редкое: «Заговор… Прометей… спра-вед-ли-вость… Громовержец… мне… к скале… а я не стану! Не стану! Вот не стану!!!»
Вздыхали меха — надрывно, остро. Хромец хватал то один молот, то другой, в неистовстве обрушивал на сталь — будто на чью-то голову. По закопченным щекам ползли, прятались в бороде полоски слов, искусанные губы шептали: «Не стану — и все! Не стану…» — а из-под молотов разного размера медленно вытекал, рождался, обретал форму клин…
Адамантовый клин, которым нужно прибить к скале Провидящего Прометея.
Об этом Гефест рассказал только Ифиту — потому что только Ифит остался рядом после вспышки неистовства божественного кузнеца — когда над ухом свистели наковальни, а молот крушил доспехи, оружие, заготовки — все подряд. Просто Хромец в какой-то момент опомнился. Тяжко дыша, вгляделся в чад кузницы. Сказал сипло:
— Что? Не ушел? Значит, узнаешь первым.
И рассказал: Прометей Провидящий участвовал в заговоре против Климена Громовержца. Заговор был раскрыт, и Провидящий приговорен к ужасной каре: быть вечно прикованным к скале над океаном.
— Мне, мне приковывать, — шипел Гефест и глотал из меха вино пополам со слезами. — Мне Громовержец сказал приковывать! За то, что я за друга попросил. И я — знаешь что? — я пойду. Я лгал, что не пойду. Не могу я против его воли, это же Громовержец, он же…
Хотелось спросить — он что? Он же — что?! Что вы его так все боитесь, этого олимпийца, что ты готов приколотить к скале лучшего друга?
Но Ифит не спрашивал. Сидел, бездумно трогал остывающий адамантовый клин. Скованный из боли и горечи.
В мысли будто загнали сотню таких клиньев: толкались, распирали, кололись… не укладывались — хоть убей. Прометей Провидящий. Участвовал в заговоре. Против Климена Громовержца.
— Это ложь, — первое, что сорвалось с губ.
Думающий Наперед не мог пойти на низость. Не мог ударить в спину. Подразумевалось само собой — он честнейший и добрейший из богов и титанов. Защитивший мать от тирана-отца, имя которого она до сих пор не осмеливается произносить. Взявший под опёку маленького Ифита, обучивший его кузнечному ремеслу, и умению играть на кифаре, сковавший ему стрелы…
И сеть, — подсказала вдруг память. Тонкую, гибкую, прочную сеть, которой можно удержать бога. Ты любовался искусной ковкой и гладил пальцами легкие, почти невидимые нити. И спрашивал: «Для чего, учитель?»
Провидящий молчал или отвечал: «Чтобы поймать Судьбу». И потом улыбался. А в перерывах между работой просил спеть — и ты пел, и кифара вторила тебе, и отзвуки твоей песни путались в нитках остывающей сети для Громовержца…
— Его заставили, — вот, что он сказал после. И тут же подумалось — кто? Сын Япета был известен своей непоколебимостью. Нежеланием идти на поводу у кого бы то ни было.
Значит, он пошел на это сам. Значит…
— Так было надо, — прошептал Ифит едва слышно, но Гефест содрогнулся могучим телом, замахал руками: молчи! Молчи! Не смей о таком! Как это — надо, для чего — надо?! Это же Громовержец…
Ифит промолчал. Упрямо тряхнул головой — пусть Громовержец. Пусть кто угодно. Провидящий что-то знал. Что-то, что заставило его поднять руку на недосягаемое — на Кроноборца. И почти что стать Клименоборцем — чтобы отвести что-то страшное — от кого?
Наверное, от всех.
— Я пойду к нему, — сказал тогда Ифит, выслушав Гефеста до конца.
Хромец, который как раз делал глоток вина из меха, поперхнулся. Долго кашлял, разбрызгивая вино. Выкашлял:
— К кому?!
— К Владыке Климену. Пойду и объясню всё. Я не отступлюсь. Если он мудр — неужели он не поймет, что что-то важное толкнуло Провидящего на такой шаг? Если он так справедлив, как о нем поется в песнях — разве он не заменит казнь хотя бы на изгнание? А если так милосерд…
Тогда он сказал это зря. Потому что Гефест опять принялся размахивать руками. Объяснял с надрывом — это же сам Громовержец! Это его слово, его суд, его кара! Царь никогда не берет слов назад. Царь не станет слушать взбалмошного юнца, особенно если тот — еще и подмастерье осужденного на муки титана. Царь сказал — значит будет…