Рея Звездоглазая была в изодранном рубище. Худа и словно изглодана ветрами — серая кожа собралась складками, как выветренный камень в скалах. Ввалились щеки, истончились пальцы. Ноги изранены — оставляют следы ихора на плитах пола…
Сухие губы крепко сжаты, берегись, если откроются…
Как быть, когда к тебе на пир приходит Судьба? Если пир превращается — в суд? Превращается — в казнь, а тебе нужно вместо обвиняемого быть радушным хозяином?
Я поднялся из-за пиршественного стола.
— Радуйся, Рея Звездоглазая! Великая честь — принимать тебя в моем доме. Сядь же на почетное место. Пируй со своими детьми, раздели нашу радость — рождение моего сына!
Голос у нее был сух и ломок, как высохшие под солнцем травы.
Но колол больнее.
— Благодарю за честь… Климен Милостивый. Я явилась не пировать сюда. Пришла вестницей. Чтобы провозгласить пророчество Мойр. Мойры послали меня, чтобы сказать…
Я понял раньше. Наверное, понял до того, как она переступила порог пиршественного зала — сразу же, как увидел ее глаза, безжалостные звезды. Увидел на губах отзвук насмешливой улыбки: «Пей ту же чашу!» И уже тогда захотел закричать: «Мама, за что?! Ты любила его, я знаю, но разве мог я поступить иначе? Для чего же ты тогда спасала меня — чтобы я жил? Чтобы прятался веками? Чтобы наплевал на братьев, на сестер и спасал только себя?! Так почему ты пришла, чтобы бросить мне это в лицо, почему вызвалась поставить на меня это клеймо, почему от тебя?! Именно от тебя я должен услышать это — проклятое, роковое, незыблемое…»
Чуть согнутые в безумной улыбке губы дрогнули луком — выпустили влёт страшную стрелу.
— Тебя свергнет сын.
Клеймо Уранида прижалось чему-то живому, болящему там, внутри, в груди. Бесстрастно въелось — раскаленной бронзой. Припекло, прожгло, осталось, перекатываясь громом в ушах: «Тебя свергнет сын, сын, сын…»
Кажется, я даже кричал. Какие-то глупости, что-то вроде: «Почему я? Почему меня?! У меня ведь только что родился первенец, он совсем еще маленький, ну, какая ж это угроза, нет, нет, нет, заглохни там, внутри…» Кричал — и не мог перебить отдачу, неотступный рокот: «Сын, сын, сын, сын…» И спрашивал у Ананки: «Они ведь ошиблись?! Скажи, что твои дочери ошиблись, скажи, что Рея солгала!» — и понимал, что всё правда.
Потом понял, что молчу. И с самого начала молчал, а кричал только — глазами.
Я сидел на троне, и золото ласкалось ко мне — словно знало, что мы расстанемся.
Как скоро?
Рея ушла. Улыбнулась на прощание безумной улыбкой, сухими губами. Так, будто я был виноват в том, что услышал.
Будто, натягивая лук тогда, у Олимпа, свивая свою стрелу из ненависти, не додумал чего-то или недопонял.
Например — что ты чувствуешь, когда слышишь это: «Тебя свергнет сын».
«Наверное, ты знаешь, на кого похож, — смеялась в памяти бабушка-Гея. — Может быть, ты похож на него даже больше, чем тебе самому хочется».
«Жрать своих детей я не собираюсь», — отмахивался из памяти я. И знал, что услышу, и готов был упиться вусмерть — только бы не слышать: «Ну, мало ли, чего ты там не собираешься. Ты вот царем не собирался быть…»
Не собирался — а потом собрался.
Не хотел — а если вдруг надо?!
Если вдруг в ушах отдается пророчество: «Ты или тебя. Сын, сын, сын, сын…»
Пир кончился. Я не заметил, когда. Говорил что-то, даже чаши поднимал. Советовал Деметре и Гестии пристальнее следить за сошедшей с ума матерью. Вроде бы, даже смеялся.
Сестры смотрели испуганно и молчали — будто видели кого-то другого на моем месте… другого.
Пировавшего в этом же самом зале — остроскулого, черноглазого и черноволосого. Радостно вздымающего чашу за здоровье жены и будущего наследника.
Он, наверное, тоже был счастлив, — мелькнула мысль. До того, как его ударило в спину непрошенным пророчеством. До того, как он решил сберечь трон. Сберечь себя, сберечь выстроенное царство… род титанов. Что он хотел еще сберечь?
Слуги шарахались от меня, когда я брел к гинекею. Обегали, старались не заглядывать в пустое лицо. В глаза — два Тартара.
Две бездонные глотки.
А эта, из-за спины — она куда-то подевалась. Не смогла, наверное, вынести взгляда — хотя разве из-за спины она могла бы увидеть взгляд?
Потому за спиной болтался призрак прошлого. Порубленного на куски и сброшенного в Тартар. Призрак был безумен, хихикал и бубнил, сначала тихо, потом все яснее:
— …на клочки ее проклятый свиток! Что, сынок? Понял теперь — каково это? Наглотался, а? Рассказать, как мне было глотать своих детей? Какая это боль в первый раз, потом, правда, полегче… ты там не промахнись, сынок, вдруг камень подсунут. А надо надежно. И надо сейчас. Понимаешь, потом оно вырасти может. Вырастет, станет лучником, явится по твою голову к твоему же дворцу… Ты же этого не хочешь, сынок? Не хочешь?!
Не хочу.
О, Хаос Животворящий, лучше бы у меня никогда не было детей. Вообще. Пусть бы братья смеялись, а мне было бы спокойнее, потому что Владыке всегда спокойнее, когда он один…
Когда никто не может поставить на его сына клеймо — «воплощенное пророчество».
Перед гинекеем мелькнула мысль — пусть бы она успела сбежать, захватив ребенка…
— Стой!
Она не успела.
Стояла возле колыбели — вставшая с ложа, с растрепанными золотистыми волосами, с красными полосками на щеках. Целилась в меня из лука — дрожащей рукой.
— Аид, я тебе не позволю, я не отдам, я не пущу… не подходи к нему!
Видимо, поняла, что трюк с камнем не пройдет. А нового придумать не успела. Например, взять чужого ребенка — чем плохо?
— Отойди.
— Я не отдам его!
Рея Звездоглазая, свою дочь ты тоже прокляла? На собственную участь? На собственный выбор — муж или сын?
Порадуйся за дочь — она тверже тебя. Она не побоялась выступить в открытую, когда бежать некуда.
Пейте ту же чашу!
— Я хочу увидеть его.
Она вся тряслась, когда делала шаг назад. Продолжала в меня целиться — наверное, она в Циклопа бы не попала с пяти шагов в таком состоянии, но она продолжала. Целиться, кусать губы… если вдруг я соберусь заканчивать сразу же.
Я прошел мимо нее. Подошел к колыбельке — царской, искусно вырезанной из дерева, украшенной самоцветами.
Посмотрел на свою маленькую участь.
Участь смотрела в ответ черными глазами. Серьезно, с чувством выполненного долга пускала пузыри. Надувала мягкие щёки, на которым предстояло обозначиться острым, отцовским скулам. Волосики у участи тоже были черные. Руки — маленькие, лихо машущие по воздуху.
Когда я взял свою неизбежность на руки — она… он засмеялся. Помахал кулаком перед лицом — видал, мол, я боец! Широко открыл рот, лукаво на меня посмотрел — ам? Да, ам?
Я поднёс его к лицу. Коснулся губами маленького лба, пахнущего молоком.
Сын не заплакал — скрипнул недовольно — о бороду укололся. Захлопал ладошкой по моим губам, когда я приподнял его, размазал по моим щекам что-то мокрое, соленое, упавшее с ресниц.
— Будет похож на меня, — сказал я, не слыша слов. — И будет красавцем.
Первенец — значит, первый. Значит, за ним могут прийти другие. Которых тоже. Которые — тоже…
Гера опустила лук — наверное, поняла, что бесполезно. Теперь она плакала, вцеплялась в колыбель пальцами — словно могла вернуть туда ребенка только силой мысли.
— Аид, пощади. Умоляю, пощади, я уйду с Олимпа, я выращу его сама, я сделаю так, что вы никогда не увидитесь, я…
— Нет.
Нет — потому что дети, выросшие без отцов, потом становятся их роком. Лучниками, безошибочно свивающими стрелы из застарелой ненависти.
— Тогда я сброшу его с Олимпа. Он будет калекой. Будет жить со смертными. Он не будет противостоять тебе, он не…
— Нет.
Сколько выходов предложила Рея своему мужу, прежде чем он понял, что выход на самом деле один, самый страшный?
— Ну тогда я, — она захлебывалась, она не знала, что предложить мне, — я унесу его на край света, я смогу, я…