На медном щите — ее первый танец, и робкие взгляды при первой встрече. По краям щита кудрявятся цветы — дельфиниум, фиалки, нарциссы…
А в центре — разбросал зёрна гранат. Разлёгся символом вечной клятвы: ты — мой, я — твоя, за зимой всегда приходит весна, помни это…
Помню, — шевелю я губами, и кажется даже — это привкус граната на них, только разве гранаты бывают такими солеными? Я… помню. Я… понимаю.
Ты, которая — мой щит, мой смысл, моё всё. Которая уже не Кора и почти не Персефона. Которая — та… то… третье имя, для которого еще не место здесь.
Я понимаю и все равно буду ждать.
Стрела стыдливо становится лучом. Плавится от слишком теплого щита, вплетается в весенние разливы солнца там, внутри, в моей памяти.
Они слишком яркие, потому Алкионей что-то размыт перед глазами. Или это он там так трясется?
Надо же — и впрямь трясется. Выкрикивает, оскалившись:
— Чем? Ты?! Закрываешься?! — и когда я делаю еще шаг навстречу, он успевает выпустить в меня еще одну стрелу.
Серую, железную. Свитую из страха. Из ужаса перед небытием, и ощущения конца, и стылого чувства неизбежности.
На этот раз он целился хорошо — и он не промахивается.
Стрела пропарывает мне горло.
Проливается внутрь соленым вкусом смертности — самого страшного, что может испытать бог. Осознанием: Ананка — над тобой, тебе ее не победить, нет пути… Любые выходы — хуже. У тебя правильно всё закончилось, но вот теперь — просто не может не закончиться неправильно…
А в ответ — щитом…
Что-то иное. Могущественное и рождающее внутри уверенность, нет, веру.
Что всё закончится правильно.
Что-то, принесенное и подаренное в мир весной, возродившееся в этом мире…
То, что способно пережить богов и умереть последним.
Сильнее стрелы — которая ржавеет и опадает в прах. Острее меча.
— Чем ты… будешь бить? — спросил он, когда я шагнул в его сторону. Вскинул лук Урана, предупреждая: как совью сейчас, как не промахнусь…
Лучше бы не надо, — ответил я взглядом. Ты мало стрелял из Лука Неба, мальчик. Иначе знал бы секрет этой игрушки.
Он убивает тем, из чего свит. Изнутри. Если тому, в кого попала такая стрела нечем ответить или не хватает сил ответить.
Крону, например, нечем было отвечать своему сбывшемуся пророчеству.
Ты же видишь. У меня слишком много щитов там, внутри. О них расколются любые стрелы.
И вообще, хватит уже, моя Погибель. Надо бы и мне ударить — хоть для приличия.
— Чем… ты бьёшь?! — слились воедино два вопля: Алкионея и какой-то так… из-за плеч будто…
— Ничем, — ответил я, отбрасывая двузубец.
Все равно мы бьемся собой, чем бы ни бились.
А я сейчас — ничто. Не смертный. Не бог. Не Владыка. Не любимчик.
Прямо-таки небытие во плоти.
Ойтис-никто, я же не зря себе выбрал это имя.
Аид-невидимка — меня тоже не просто назвали так…
Эй, Погибель, ты меня видишь?
Мотает головой — где там это небытие подевалось? Был — и будто нет, или у него там шлем невидимости…
Нет. Это у него там очень быстрый рывок вперед. И очень быстрый удар своей Погибели в зубы.
Устраивали вы своей Ананке звездопад из глаз? Вот вам совет от того, кого когда-то считали мудрым: устраивайте почаще.
Зубопад изо рта тоже подойдет.
Погибель валится на спину — в мутную кашу из горелой плоти Флегр и морских волн. В пепел, полынь и соль, перемешанные между собой. Свивает кольца, напрягает мускулы, отплевывая зубы, готовится встать…
Только вот поздно: коварный противник стал коленом на грудь. Придавил к земле и готовится бить.
В кои-то веки — не из невидимости и не в спину. А в упор и в лицо.
В кои-то веки — не стрелами: лучники все же иногда промахиваются.
Небытие промахивается реже.
А потому оно покидает мой пояс — и нависает над лицом противника: диковинным клювом, а может, жалом. Древний адамантий жадно тянется к капелькам крови на разбитых губах Погибели. Подмигивает каждой щербинкой: что, не хочешь ли узнать — кто там чья теперь Погибель? Кажется, у нас самую малость все перепуталось.
Кажется — время исполнять предназначение. Хочешь узнать — что посоветовали нам Мойры, а, Алкионей?
Хочешь вообще сказать хоть что-нибудь? Перед тем, как все закончится правильно?
— Бей!
Глаза у него были горячими. Чёрными. До отказа налитыми запредельной ненавистью: пригубишь такую чашу — поперхнёшься. Давай же, — кричала ненависть из глаз. Бей! Рази! Что ещё может меч?! Давай же, исполняй своё предназначение!
Бей, — шептала древняя, истертая, родная рукоять под пальцами. Перережь ему глотку. Так поступают смертные («Ты же помнишь, — откликалась ледяные капли Стикса в крови»). Искалечь его, чтобы сбросить в Тартар, или чтобы навалить на него гору, или чтобы пленить. Так поступают боги. Главное — не думай. Уничтожь.
Победи.
— Бей же!
Бей! — звучало там за плечами, вылеплялось из грозного гула битвы. Из ровного, непоколебимого пения стрел Геры. Из звуков кифары, вторящих стрелам, и из свиста факела, разящего как клинок. Из стройного хорала дротика Афины и меча Ареса — и вторящих криков умирающих Гигантов.
Казалось — это шепчет даже голос за спиной. Давно не раздававшийся, забытый, ненужный голос — или, может, он это шепчет не мне?
Всё предрешено и всё написано, маленький Тартарид. Это вечный закон и вечная война. Одно поколение побеждает другое и занимает его место. Я поставила на вас, но они оказались удачливее — и теперь тебе остается только принять последний удар, чтобы строки в свитке оказались правдой…
— Бей! — кричал он без звука, искусанными губами — глядя на клинок, нависший над его лицом, и из глаз выплескивалась, выливалась раскаленная, как лава ненависть: я думал оказаться твоей погибелью, я не знал, что ты — моя Ананка, проклятая тварь, теперь я вижу твое лицо, так как смеешь ты медлить с последним ударом — поступи так, как ты всегда поступаешь со своими любимчиками, уничтожь же!
— Как скажешь, — шепнул я. И ударил.
Опустил нетерпеливо рвущийся из пальцев Серп — и тот, взвизгивая от счастья, ринулся вниз, нашёл свою цель… Поразил.
— Ты… промахнулся, — изумлённо сказал Алкионей. Рот открыл — кадуцей запихнуть можно, глазами хлопает. Может, конечно, он видел, чтобы со стрелами промахивались — но чтобы вот так, с мечом и в упор!
— Нет, — сказал я.
Просто так уж сложилось, что ты — может, и рождён моей Погибелью.
Но я не твоя Ананка.
Жадное, истертое лезвие торчало в земле. За левым плечом Алкионея. Медленно истлевало на глазах — будто древний адамантий точила неведомая ржавчина.
И древняя, хитрая улыбка щерилась на прощание будто бы в наслаждении, и раскалялась на прощание рукоять, обжигая пальцы: Серп плавился от счастья, от осознания выполненного сполна предназначения…
От того, что иногда можно убить, не нанося удара.
Серп истаивал и уходил — туда, в небеса, где трещала и ломалась ось мира, и глубокие раны — будто от ударов искривленным лезвием — появлялись на древнем, сплошь исписанном свитке, и выл на одной ноте неузнаваемый от ужаса голос: «Что ты сделал, Кронид, что ты сделал?!»
Серп вел меня за собой — невольно, стремясь доделать то, что мы с ним начали, и я видел — как узловатые, морщинистые пальцы вцепляются в края свитка — а свиток прорастает под прикосновениями плесенью, зеленой, пушистой. Плесень разрастается от сквозного разреза — на месте строк, которые теперь и не разобрать.
Я знаю эти строки.
В них — Флегры и последняя схватка. Сцепились двое — черноглазые, остроскулые… любимчики. Кто там из них щит? Кто — копье над миром? А кто — меч? Кто стрела? Перемешалось, не разберешь. Да и бой теперь уже не видится, строки теряются, расплываются: вот выпрямляется юный Гигант, хохочет — и нетерпеливым гадючьим жалом трепещут лезвия двузубца, наводясь ему в лицо, и летит в пыль незадачливый Владыка, а юнец с глазами аэда протягивает руку — берет то, что его по праву, владычественно выпрямляется — прежде, чем нанести последний удар… Или там не так? Вот Владыка мановением руки отшвыривает мир — и поднимает из черного пепла свой меч, и несется к смертности, будто заигравшийся мальчуган — домой… И Гигант хрипит «Преклоняюсь» — и клинок проводит по его горлу, будто стилосом, последнюю черту. Или там еще что-то? Вариантов сотни, тысячи, бесконечность отражений становится причудливой мозаикой… и во всех вариантах — Ананка.