– Не гусь рождественский, а не хуже, думаю, тетёрка будет.
А картошка горячая! Да с капустой! Поллитровку самогона где-то раздобыла. Пир! Проводили тяжёлый сорок второй, встретили сорок третий:
– За ПОБЕДУ! За то, чтобы мужики наши живыми вернулись!
Песни пели. Очень нравилось Тосе, как Светочка под её гармошку поёт.
Мы с Тиной пошли провожать Тосю. Снег хлопьями лениво падает. Тишина – прямо мирная жизнь. Тося рванула гармошку: «Когда б имел златые горы…» Тина и я подпевали. Вдруг из соседнего барака с визгами прямо на нас выскакивает женщина в одном платье, за ней мужик хромой с дубиной суковатой, орёт:
– Я те враз… глаз… на анализ!
Я с Тиной в сторону, на обочину, а Тося как гаркнет:
– Стой, стрелять буду!
Хромой встал как вкопанный, пьяными глазёнками разглядел впотьмах Тосю, замахнулся на неё. А Тося хрясть ему промеж глаз – тот с копыт. Лежит в одной рубахе на снегу, кровь с носа хлещет.
– С Новым годом! – поздравила его Тося.
К концу января ни одной сводки информбюро не пропускали ни дома, ни на работе. Дождались – разгромили гадов, радовались. А моя радость недолгой оказалась. Письмо пришло от Пети: ранен, в госпитале, рана, пишет, пустячная. Я ему каждый день стала письма писать, благо почта военная – бесплатная. На картах разложу: вроде бы всё неплохо, да вот только приклеилась к нему блондинка, вертихвостка какая-то… В марте решила двинуть к Большой Волге, в Иваньково.
Рассчиталась на фабрике. В милиции подсказали, когда пойдёт машина на Бежецк. Тина собрала меня в дорогу: грибов сухих отсыпала, ягод, картох, сваренных в мундире, дала и рыбы солёной сухой. Прощались – плакали, обещались найти друг друга после войны. До Бежецка ехала с Серёнькой в кузове: в кабине с шофёром старая бабка села. Шофёр, скотина, пол-литру молока Серёнькиного отобрал за проезд. Я ему про мужа-шофёра раненого и что больше года уже домой иду, а ему плюй в глаза – всё Божья роса, скотина такая…
Из Бежецка в Кашин, Серёнька капризничает – то затихнет, а то ревмя ревёт. Одна старая дура, попутчица, присоветовала:
– Да брось ты его в сугроб. Молодая – ещё нарожаешь. Чего мучиться так?
Я ей за совет слово такое откусила – враз отстала.
Добрались до Кашина, нашла госпиталь. Врачиха посмотрела Серёньку, сказала, нужен детский врач, а у них такого нет, сказала, что детский врач есть в Калязине. До Калязина больше двадцати вёрст. Полдороги пешком, другую половину на попутке – повезло.
Дело к ночи. Серёнька кричит, заходится – охрип даже. Нашла детского врача в госпитале военном. Он, в летах уже, осмотрел Серёньку, сказал, что нужна операция, и желательно срочно – паховая грыжа, ущемление. У них хирургов нет, надо срочно в Кашин…
– Так я только оттуда пришла, там же врачиха смотрела, что ж она?..
– Ты вот что, дочка, времени зря не теряй. Нужен хирург. Операция несложная, но откладывать нельзя. Ребёнка старайся нести в наклон, чтобы голова была ниже попки – ему так легче будет.
Пошла в ночь. Луна, мороз с ветерком. Серёнька кричит, я реву, слёзы на щеках сосульками, спешу – чуть не бегу. А Серёнька уж и не кричит, а стонет. И ни одной попутки, только встречные машины, да и то редко. Из Кашина едут, в Кашин – нет. И вдруг в чащобе лесной – глаза! Светятся! Волк! Достала нож Ивана Наумыча, закричала по-звериному – пропали глазища…
По Кашину я уже бежала, вломилась в госпиталь, одно слово сорвалось у меня:
– Хирург! Хирург!
Хирург молодой, ровесник мой, взял Серёньку, осмотрел:
– Первая мирная операция у меня за войну.
Села я там у них на какой-то ящик, реву себе тихо, а когда наревелась, пришёл хирург:
– Всё хорошо, мамаша, сынок в полном порядке.
Я повалилась ему в ноги и чувствую, сил у меня больше нет. Хирург отвёл меня к кастелянше, дал выпить спирту, дал огурец солёный, хлеб.
– Всё хорошо, мамаша. Поспи тут.
Днём уже принесли Серёньку, я его переодела в чистое. А Серёнька пальцем одной руки по ладошке другой водит:
– Согока-волока кафу валила.
Дочка Тины так с ним играла: «Сорока-воровка кашку варила, деток кормила». Я вздохнула и выдохнула – гора с плеч свалилась.
С неделю, может больше, пришлось кантоваться в госпитале, пока швы не сняли. До Калязина с ранеными доехала, от Калязина пошла на Кимры. Дней через пять пришла в Иваньково. Нашла школу – открыла дверь Соня.
– Гражданка, вы к кому?
– Сонь, не узнаёшь? Нина я, Петина жена.
Соня дико смотрела на меня, лицо её тянулось книзу.
– Ни-и-и-на?..
У Сони в зеркало глянула на себя – лицо чёрное стало всё, как короста какая приварилась. Долго у Сони не сидела – у неё самой двое маленьких: погодки Эля и Вовочка, да ещё и мама её с нею жила. Чаю попили и пошли к Варе.
У Петиной сестры Вари трое девочек: Нина, Клава и Лиза. Варя уборщицей работала у Сони в школе. Нина (шестнадцати годов) и Клава (четырнадцати) ходили лес валить, двенадцатилетняя Лиза оставалась дома.
Соня устроила меня дворником при школе. Живу с Серёнькой в Иванькове. А от Пети вестей нет. Гадаю – и опять бубновая вертихвостка какая-то вокруг него крутится на картах. Три письма отправила Пете, ответа нет – сердце не на месте. А Москва для меня без Пети закрыта.
Дожила до осени. Вспомнила, что был у Пети приятель, тоже охотник, который жил под Подольском, а жена его, Клавдия, работала поварихой в детском садике. Подольск ближе к Москве, чем Иваньково. Клавдия звала мужа по фамилии – Мозгов. (Мы с Петей ездили к ним до войны, и они у нас пару раз были в Москве, на выставку собачью вместе ходили и на стенд-стрельбище.) Так вот написала я ей письмо объяснительное, расписала все свои «хождения по мукам». Просила узнать, нельзя ли у них устроиться на работу – любую, лишь бы к Москве поближе быть… Адреса я её не знала, так написала на работу: Московская область, Подольский район, Рязаново, фабрика 1-го Мая, детский сад, Мозговой Клавдии. Через две недели получила от неё письмо: пишет, чтоб приезжала, не откладывала; и работа есть – кладовщицей, по совместительству уборщицей, а жильё – придумаем.
Я к Соне с письмом: так и так. Соня в Иванькове не последний человек была: через два дня нашла водителя, который ехал в Москву на легковушке. Он взял меня с Серёнькой и мало до Москвы – до Рязанова довёз. Клавдия встретила меня как сестру родную. И заведующая детсадом, и воспитательницы (две девки молодые) – все ко мне радушны, я поняла, Клавдия поработала – она им всем письмо моё читала.
Затащили в кладовую матрас, поставили на кирпичи. Всё мне дали: и простыни, и наволочки, и одеяло ватное – старое, но тёплое. Детей уложили (у Клавы сынок Валерка, в честь Чкалова названный, одногодок Серёньки). Выпили по маленькой, помянули мужа Клавы – он погиб под Курском.
Наконец прилетела весточка от Пети. Его после ранения перевели на службу в московскую пожарную команду, само собой, шофёром. Написал, что его пожарная часть рядом с Собачьей площадкой, за театром Вахтангова, что в увольнение он ходит домой. Пете сорок пять стукнуло – верно, его по возрасту и перевели в Москву.
Снег пошёл, и вот… приехал Петя! Праздник! Серёньку с рук не спускал. Пробыл часа три – вечером должен был вернуться в пожарную часть. Выхлопотал он мне разрешение вернуться в Москву. А на электрозавод мне путь отрезан до особого разрешения Первого отдела. Решили с Петей, что лучше мне пока оставаться с Серёнькой в Рязанове: и тепло, и сытно, и врач под боком. Полтора года жила под Подольском.
Петя нашёл в Москве «шарашку»: штампованные пуговицы зачищать на рашпиле от ушек-заусенцев, дырки в них сверлить и нашивать на фабричную картонку по шесть штук – работа надомная. Наконец-то вернулась в Москву, почитай, три с лишним года ходила я по мукам. Новый, сорок пятый год встречала дома».
Глава 2
(У)лица моего детства
Стук в парадную дверь – приехала жена Андрея Нина. Радость, крики, поцелуи, слёзы и снова поцелуи. Чай пили сладкий, внакладку. Громоподобная Нина то и дело прикладывала к себе отрез на платье, привезённый мужем: