Очеловечившаяся и оттого почти трогательная вамп тщетно пыталась понять, кто я такой. Я в свою очередь бросал влюбленные взгляды на Байрона: «Ну скажи хоть что-нибудь, открой ротик!» Я нетерпеливо прикидывал, в каком он весе – влепится он в стену или осядет на месте: моей правой когда-то рукоплескал весь закрытый стадион «Трудовые резервы».
Она-то, правая, и помешала мне выйти на первый разряд. С моей реакцией и скоростью я должен был ставить на верткость, но я предпочел пользе позу и принялся лепить из себя файтера, неповоротливого, но бьющего наповал. Любители бокса наверняка помнят ослепительный взлет Черноуса: за год – камээс, еще через год – мастер, призер Союза, еще через год в ДК «Горняк» два сломанных носа и перо под ребро, а после больницы это был уже не тот Черноус. Однако до пера он успел провести сорок шесть боев, из которых сорок пять закончил нокаутом. И единственный бой, нарушивший эту традицию, Черноус провел со мной. Он метелил меня, как тренировочный мешок, но я, почти уже ничего не соображая, среди черных молний и желтых вспышек иногда выхватывал его бешено-собранную безбровую физиономию и бухал, ровно три раза посадив его на задницу. И аплодировали мне, а не ему. И судья не хотел прервать избиение за явным преимуществом возносящейся звезды: бой прервали, только когда кровь из моей рассеченной брови при ударах стала разлетаться веером.
Если бы жизнь оставалась игрой, я бы до сих пор не знал страха. Но реальность не стоила того, чтобы ради нее идти на риск. Нет, не то – она требовала результата, пользы, а не позы. И, следовательно, честности, а не куража.
Внезапно честность вновь обрушилась мне на плечи: я снова был не в силах ни обнять, ни отбрить, ни ударить. А кому я такой нужен! Я бросил на Байрона последний умоляющий взор, но он, похоже, давно сообразил, что задел не того, кого надо, и глаз не поднимал намертво. Передышка закончилась – уже не увертливая логика, а неумолимый мой бог, моя решалка увидела истину: какой-то опущенный, втягивая голову, бредет прочь из ДК «Горняк» и, столкнувшись на крыльце с еще более опущенным, внезапно отвешивает ему затрещину.
Я тоже давно и многократно опущенный, а потому гордость мне не по чину. Я встречал борцов с режимом, которые мнили себя несгибаемыми, и каждый раз думал: тех, кто действительно несгибаем, уже тысячу раз искрошили в труху. Моего отца постоянно перебрасывали по каким-то каторжным местам, где почему-то имеют обыкновение залегать полезные ископаемые, и каждый раз местные урки испытывали новичка на гонор: «Чего соришь – подними!» – его же, уркину, сигаретную пачку. Им не обязательно было даже буквальное исполнение – просто проверяли, поднимешь ты хвост или забубнишь: ну че вы, ну кончайте… Это тебе не гебе, когда сначала три раза предупредят да прославят по «голосам» – нет, тут никто не узнает, где могилка твоя. Гибнуть без красоты – что я, спятил? Я десятки раз рисковал жизнью в игре, но никогда в реальности: восставать против законов природы – это прежде всего глупость, – как вы назовете того, кто шагнет с шестого этажа, борясь с законом всемирного тяготения, – героем или дураком?
Единожды увидев истину, забыть ее уже невозможно: я ощутил безнадежную зависть к безмятежности моих былых коллег – для них по-прежнему не существует мира за пределами их пятивершковой ойкумены, чей небосклон до горизонта заполнен ликом Орлова-пантократора. Поэтому они всегда правы, то есть всегда счастливы, несмотря на все катаклизмы и перебои в усохшей зарплате: что полезно нашей конторе, то полезно России. И наоборот. Необходимо и достаточно. Именно их довольство, их радостные выкрики на ничтожных собраниях когда-то удвоили мой мастурбационный пыл, заставивший меня превозносить художников, творящих собственные фантомы, выше ученых, пишущих под диктовку реальности (переживание выше знания), и на время повернувший меня к наукам гуманитарным (мнения по поводу мнений, фантомы по поводу фантомов, мастурбации по поводу мастурбаций).
Какой прогресс – Тряпников меня не узнает! А то, бывало, начинал кивать еще из-за угла. Аккуратно потертый, аккуратно потный, аккуратно принял ровно четверть стопки, аккуратно закусил суетливо подсунутым багровой Пуниной ромбиком ветчины… Не надоело ей, стало быть, суетиться. Когда-то я думал, что стать желанным можно, лишь беспрерывно демонстрируя женщинам остроумие, силу, удаль, щедрость, а в реальности оказалось, для этого более чем достаточно быть неженатым и непьющим. Когда на военной кафедре полковник Подполковников грозно вопрошал: «Кто это сделал?» (написали на доске: «иди на XYZ», натянули презерватив на дуло автомата) – вся группа хором орала: «Тряпников!» Тряпников испуганно вскакивал, сквозь хохот начинал беззвучно оправдываться – Подполковников только брезгливо махал рукой: он прекрасно понимал, что Тряпников неспособен на безобразие. Странно было через каких-нибудь три-четыре года наблюдать, как из-за него состязаются сразу три подзасидевшиеся в девках дамы, страшно негодуя на бесцеремонность друг друга…
О, и Шура Зотова здесь – пенсионерка (хотя к нашим полусверстницам подобные слова и не относятся), но и ее держат в качестве бывшей правой руки Орлова (как она использует эту руку, решался предполагать только Пыряев, но мы его никогда не поддерживали – из почтительного целомудрия, не позволявшего нам даже задуматься, как с этим делом обстоит у нашего Ильи Муромца, засидевшегося сиднем в своем инвалидном креслище). Я немедленно прибавил скабрезности – малиновая Шура, где подсохшая, а где подплывшая, все так же счастливо покатывалась со смеху: она простила мне, что я еврей, умник, а потому тайный недоброжелатель Орлова, когда на орловском юбилее, нарезавшись, я выломал дверь в гардеробе. Не нарочно – мне показалось, что ее просто заело, я рванул… «Это они ломом орудовали!» – на следующий день проницательно разъяснял завхоз.
Незаметно перекатились на политику: нынче начинают с кастрюли, а кончают президентом, вынося в макромир модели микромира, почерпнутые на коммунальной кухне, в футбольной команде, в ДК «Горняк», в служебных интригах, при дворе Орлова…
– Сейчас хуже войны, – вдруг впала в гражданскую скорбь Шура. – Тогда было ясно, где наши, где чужие. А теперь везде один и тот же «Сникерс».
Меня даже не передернуло. Это так по-человечески – подгонять все критерии под себя: ясно же, что наша мозоль страшнее саркомы соседа. Только нам мало это ощущать, нам нужно еще и быть при этом правыми. Мы и в споры вступаем, чтобы защититься от невыгодных правд, перекрикиваем собеседника, чтобы не просто не согласиться – чтобы даже и не знать. Это нормально. Только так скучно…
Сердце попыталось сделать перебой, но тут же испуганно замерло, стоило мне грозно зыркнуть в его сторону. Только на лорде Байроне я задержал взгляд – в последний раз простился с молодостью, с правом бить не потому, что это правильно, а потому, что так хочется.
* * *
И все-таки жаль, что меня начали любить, когда мне это было уже не нужно… Зато, оказавшись один на дохнувшем русской печью чахнущем дворике, я до мурашек отчетливо ощутил, что Юля сейчас хоть на мгновение непременно прижалась бы ко мне, а то и, оглянувшись, воровато запустила и руку куда-нибудь в недозволенное. Впрочем, нет, сегодня я был недостаточно блестящ. Вот когда мне случалось произнести что-то, по ее мнению, ужасно умное, высокий восторг всегда отзывался у нее мощным откликом внизу: ее дух отнюдь не презирал плоти.
Ты бы хотела быть мужчиной, иногда, поддразнивая, допытывался я, и она всегда с удовольствием отвечала: нет, слишком ответственно. Очень умненькая, вечная пятерочница, она была до чрезвычайности довольна тем, что в отличие от мужиков ей позволено не пыжиться, не пробираться на карачках, куда не можешь войти свободной поступью. Ее никакими силами не удавалось заставить «защититься», хотя одних только наших с ней совместных статей хватило бы на три диссертации. Она и о мужчинах – о том, какими они должны быть, – держалась столь завышенного мнения, что теперь куковала одна с полуслепоглухим отцом.