Познакомься, это Фил, ауэ босс, ха-ха – белобрысый, разбагровевшийся Фил улыбался глуповато, как всякий, кто пытается выказать любезность, не понимая, что происходит. Фил что-то просительно залопотал, Коноплянников мучительно старался соответствовать: в наше с ним время английским серьезно занимались только такие космополитические сверхинтеллигентки, как Соня Бирман, Самая Умная Девочка На Курсе, да еще шизики вроде Мишки, которым тесен не только собственный язык, но и собственное тело. Чтобы не торчать столбом, я присел к столу для заседаний, за которым, судя по творческому беспорядку опрокинутых бутылок и недоеденных бутербродов, уже давно пировала коноплянниковская дружина – почти все незнакомые. Намылился вторично войти в утекшую воду… Но теперь я умею не смущаться, попадая в смешное положение.
В бок мне уперлось что-то небольшое, но остренькое и неукоснительное. В былые времена я каким-нибудь недовольным движением непременно выразил бы протест, но сегодня я не протестую против уже свершившихся фактов: там, где ты никто, людям трудно заметить и твое материальное существование – максимум сумеешь перебраться из ничтожеств смирных в ничтожества склочные. Я отодвинулся и обнаружил, что вминается в меня козлиный позвоночник – батюшки, Хмелькова! Его обтянутое костлявое личико теперь охватывали просвечивающие клубы бороды, а рыжие глаза горели совсем уж пророческим пламенем. Кивая этой гниде, я осклабился с утроенной любезностью и поспешил отвернуться без лишней поспешности.
Наука бывает бессердечнейшей кокеткой: поманит, позволит коснуться края своих одежд – да так и продержит до конца твоих дней. Если не хватит мужества ампутировать ее вместе с прикипевшей кистью. Но Хмельков ни в чем не желал урезывать собственный образ: если его куда-то не пустили, значит, там сидят гадкие люди. От неизбежной участи благородным лаем провожать из кювета проносящиеся мимо авто его спас милосердный дар богов – заикание: каждого, пронзало чувство невыносимой вины перед этой надзвездной ранимостью, интеллигентностью, порядочностью… Даже экзаменаторы старались услужливо закончить вместо него: «Производная», когда он начинал – свое угрожающее «П,…» – но Хмельков оскорбленно отвергал поддержку, садистически возвращаясь к самому началу испорченной фразы: «Т,…» А уж я прямо изнемогал от стыда за то, что на меня вечно сыплются пятерки, что я всегда ухитряюсь зашибить деньгу, а также умею ладить со всеми окрестными хамами и прохвостами (потому что сам недалеко от них ушел).
После университета мне приходилось, жертвуя полезными связями, устраивать его на новое место примерно каждые девять месяцев – заноза его принципиальности вызревала приблизительно столько же, сколько и человеческий плод. Когда меня начали печатать в Москве и пускать на столичные семинары, я старался всюду протащить и его, а когда удалось втянуть его в особняк Ягужинского, у меня целых две недели держалось хорошее настроение – абсолютный для той поры рекорд. Тем более что Хмельков действительно был полезен в технических делах, где требовалась аккуратность.
Хмельков довольно много успел привести в порядок, прежде чем я заметил, что заноза уже нарывает. Однажды, непримиримо глядя в пол, он заявил мне, что н-н-н-надо перестроить работу лаборатории – каждый будет обязан еженедельно отчитываться перед коллективом – или я предпочитаю по-прежнему ловить рыбку в мутной воде?
Я опешил. Но ответил только по сути: если те, на ком все держится, начнут отчитываться перед теми, кого держат из милости или по блату…
Дорого он мне достался: каждое микроскопическое предательство тогда еще пронзало меня навылет – нелегким путем дошел я до сегодняшнего «никто никому ничего не должен». Сам-то я по-прежнему стараюсь помочь, где могу, но делаю это только потому, что мне противно этого не делать. Зато благодарности принципиально ни от кого не жду: есть она – хорошо, нет – только криво усмехнусь: чего же можно ждать от этих червей.
Когда Хмельков вдруг оказался заступником теток, которых держали из милости, до меня дошло: он всюду собирал обиженных и вел их на твердыни старого мира, в которые иначе не мог попасть. Но не на самые неприступные – к ним он как раз и апеллировал. Его сострадательно, с небольшим повышением переводили в следующую лабораторию, через девять месяцев еще в одну, тоже с повышением, – и каждый раз ему сочувствовали все, кроме кучки посвященных – отработанных ступеней. И вот института почти уже нет, а Хмельков по-прежнему здесь.
От этого соседства мне не сделалось уютнее. Чувствуя себя идиотом, я применил защитную маску № 7 – «возвышенная озабоченность». Подальше от начальства уже вовсю галдели, боролись на руках (я когда-то был мастак в своем весе), напротив меня какой-то молокосос изображал лорда Байрона. Уставясь в меня взглядом с трагической поволокой, поинтересовался у соседа: «Откуда это такой серьезный дядечка? Не люблю серьезных». И снова впал в гусарскую тоску. Нет, он не Байрон, он другой…
Я несколько опешил – это у нас в ДК «Горняк» нельзя было ни на миг расслабиться, ибо там развлекались исключительно за чужой счет: торопящийся мимо весельчак мог вдруг схватить тебя за штаны и протащить за собой несколько шагов, пока опомнишься, – и тут уж твоей решалке нужно было в доли мгновения оценить, должен ты смущенно улыбнуться, нудно запротестовать, обматерить или врезать по роже. И вдруг я почувствовал небывалое облегчение: ба, есть же на свете и такое – не вступать в дискуссию, а без околичностей бить по зубам. Мне столько лет – или веков? – представлялось верхом низости на аргумент отвечать не аргументом, а пафосом, хохотом, зуботычиной, что меня уже сторонятся. Когда я был свинья свиньей – понравилась девчонка – облапил, наскучил серьезный разговор – схохмил, оскорбился – дал по роже (если, конечно, оскорбитель не чересчур крутой), – я был и общим любимцем (половина обожает, треть терпеть не может), зато теперь, когда я сделался образцом добросовестности, в моем присутствии все увядает: лучше ты будь свиньей и мы будем свиньями, чем подчиняться не живым решалкам, а каким-то безжизненным законам. Святейшая моя заповедь: всех, чистых и нечистых, милых и немилых, мерить одним критерием – да этим же я пытался сделаться правильнее самого Всевышнего – уж он-то воздает не по закону, а по прихоти. Вот, оказывается, что испытывают мои близкие, когда меня нет рядом, – счастье, что можно наконец развернуться от всего сердца…
Но момент был упущен – тут надо сразу отвечать вопросом на вопрос: «Это что за вонючка? Ты на кого пасть разеваешь, сморчок?» Едва не ерзая от нетерпения, я бросал на обидчика умильные взоры, выпрашивая ну хоть какую-нибудь зацепку.
На угол ко мне подсела и принялась меня магнетизировать черно-белая среди всеобщего побагровения женщина-вамп – прежде эта изысканная птица водилась лишь на филфаке.
– Не нужно так страдать, – замогильный вдалбливающий голос. – Она к вам еще вернется.
Тоже прогресс – нынешние дуры верят в свой дар ясновидения.
– Нет, – безнадежно покачал головой я. – Она ни к кому не возвращается.
Я имел в виду молодость. Не упругость членов, а неохватный сноп возможностей, когда еще можно ничего не ампутировать, а совмещать несовместимое – науку и приключения, честность и гордость.
– Неправда, главное быть молодым в душе. Сколько вам лет?
– Шестьдесят семь.
– Но вы потрясающе выглядите!.. – Наконец-то вздрогнуло что-то человеческое. – Вам больше пятидесяти не дашь.
– Вы слишком добры… Обычно женщины плюются при моем появлении…
– Уверяю вас, вы сами себе это внушили!
Возник Коноплянников:
– Он, как всегда, с женщинами!
Я подхватил, мы опрокинули по одной, по другой, закусили невиданной прежде копченой курицей, замаслились, отыскалась еще тройка-пятерка наших – тоже теперь из местной элиты, все были счастливы через меня прикоснуться к невозвратному, а женщины (такие тетки…) так вообще без затей бросались мне на шею: посыпались анекдоты пополам с упоительными леммами, зазвучали волшебные имена старого матмеха. Я снова блистал, то есть умничал и нагличал, – зачем и пить, если не врать и не наглеть: ум без вранья и бесстыдства справедливо именуется занудством. Моего бесстыдства достало даже на задушевность! Хотя каждый знает, что пьяная нежность собутыльника не имеет к нему никакого отношения – он стимулирует что-то свое, но люди так истосковались по незаслуженной любви, что готовы служить и орудием мастурбации: мой успех возрос десятикратно.