Не было пощады российскому человеку. Угоняли в плен оставшихся в живых. Увезли в Речь Посполитую воеводу Шеина, а боярыню Настёну с детьми взял на себя канцлер Сапега.
Фыркали и шарахались испуганные кони, ночами выли собаки в мёртвом Смоленске. Сигизмунд отказался въезжать в город, он отдал его на разграбление. Король Речи Посполитой предал забвению заповедь Господню: «Кто прольёт кровь человеческую, того кровь прольётся рукой человека; ибо человек создан по образу Божию...»
А может, жил Сигизмунд по Новому Завету? «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю, не мир пришёл Я принести, но меч...»
Покинув разрушенный и сожжённый город, король удалился в Варшаву. Вслед за ним отправилось и коронное войско.
Ночами к стенам смоленского кремля подходила волчья стая, усаживалась полукругом на мёрзлую землю и выла подолгу и печально. Волки не боялись мёртвых, а живых в городе почти не осталось.
Голодно и жадно заводил вожак, а стая подпевала. На самой высокой ноте серый умолкал, послушно затихали и остальные.
Тишина была короткой. Вожак поднимал морду к луне, принимался за своё, а стая подхватывала, пока на стену не взбирался кто-нибудь из смолян и не швырял в волков горящую головешку. Поджав хвосты, хищники пятились, чтобы снова начать свою песню.
В Успенском соборе патриарх Гермоген отслужил заупокойную литию по смолянам. Коротким плачем прозвучало его скорбное слово. Печально звонили колокола в Кремле и Китай-городе, в Белом и Земляном. Им вторили колокола всего Подмосковья...
На Москве читали грамоту, доставленную из Смоленского уезда, а в ней призывали не поддаваться лживым обещаниям Сигизмунда. «Обольщённые королём, мы ему не противились... Что же видим? Гибель душевную и телесную, — писали из Смоленского уезда. — Святые церкви разорены, ближние наши в могиле или в узах... Хотите ли такой доли?.. Король и сейм... решились взять Россию, вывести её лучших граждан и господствовать в ней над развалинами.
Восстаньте, доколе вы ещё вместе и не в узах; поднимите и другие области, да спасутся души и царство!..»
И ещё писавшие грамоту обращались к доблести смолян: «Знаете, что делается в Смоленске? Там горсть верных стоит неуклонно под щитом Богоматери и разит сонмы иноплеменников!..»
На Думе Михайло Салтыков, недавно воротившийся в Москву из королевского стана, бородой тряс, ершился:
— К чему призывают уездные: от Владислава отречься. Не бывать тому!
Шереметев оборвал его:
— К чему Жигмунд в Смоленске бойню учинил, в святом храме люд пожёг!
Зашумела Дума, да Салтыков всех перекричал:
— Сами повинны: отчего добром ворота не открыли! И нам то в науку, коли строптивость выкажем. Присягать королевичу, не слушать Ермогена-подстрекателя. Иного государя, кроме Владислава, нам не надобно!
Сытно отобедав, Мстиславский улёгся на лавку у выложенной изразцами печи. По обычаю, он спал до сумерек, но в этот день не успел задремать, как явилась старая ключница, покачала головой, сокрушаясь:
— Батюшка, сокол мой, нет тебе покоя, не признает злодей обычаев российских. Ему сказываю, почивает князь, а он сапожищами топает, усами, ровно таракан, шевелит — подай ему боярина, и вся недолга.
— Да кто требует, Порфирьевна? — Мстиславский сел, спустив ноги на пол.
— Ротмистром назвался, кажись, Мазецкий.
— Мазовецкий, Порфирьевна.
— Истинно, сокол мой, батюшка.
— Так зови его сюда, пущай сказывает, с чем пожаловал.
Звеня шпорами, в палату вошёл усатый краснощёкий ротмистр, в малиновом кафтане и шапке из чёрного смушка, с золотым пером. На перевязи сабля турецкая, за кушаком пистоль с рукоятью, отделанной перламутром.
— Дзенькую, князь.
— Здравствуй и ты, вельможный пан. С чем пожаловал? Из широких красных шаровар ротмистр достал письмо:
— От коронного гетмана тебе, князь, грамота.
И сует Мстиславскому бумагу. Прочитал князь Фёдор, насупил кустистые брови:
— Ведомо ли тебе, ротмистр, о чём пишет коронный?
Мазовецкий усами повёл, а князь продолжил:
— Он пишет, король велит ему вступить в Москву и привести московитов к присяге. Чай, и твоя рота готова исполнять этот указ?
— Мои гусары, князь, уже стоят у стен Земляного города.
Мстиславский сказал угрюмо:
— Назвался груздем — полезай в кузов. Согласились на Владиславе, проглотим обиду и от отца его. А может, наставника? Чать, королевич молод и захочет жить умом Жигмунда? Передай, ротмистр, коронному: мы примем его и с ним панство вельможное, но всё воинство в город не впустим, поди, не в покорённую столицу вступают.
Раздосадованный неудачей у Коломенского, самозванец сказал Заруцкому:
— Уж не перенести ли мне столицу в иной город? Не желают меня бояре в Кремль впустить, пусть себе поживут без царя. То-то взвоют.
В палату вошла Мнишек, услышала, о чём разговор, взглянула на Заруцкого. А тот на Марину смотрит, отвечает:
— Москва есть Москва, государь, так ли, царица?
Мнишек согласно кивнула, сказав:
— Не в том суть, где жить, а откуда о власти заявлять.
Москва первопрестольная.
Самозванец фыркнул:
— Родитель мой в гневе на бояр в Александровскую слободу удалился, так не токмо бояре, весь люд московский на коленях к нему полз.
Марина поджала губы:
— Так то Грозный царь! Я же в Москве на царство венчана и московской царицей останусь.
— Мудро сказываешь, государыня, — Заруцкий поддержал её. — У нас ратников достаточно, от Москвы не отступимся.
Лжедимитрий усмехнулся:
— Неча похваляться, звон черкасцы Трубецкого всех коней перековывают: так прытко от Мстиславского скакали, что подковы поотскакивали.
— Не вини князя, государь, — вступилась за Трубецкого Мнишек, — кабы Сапега бой принял, казаки не отошли. А как князь Коломну укрепил?
У Заруцкого голос насмешливый:
— Не женщины глас слышу, воина мудрого!
Марина резко оборвала:
— Не забывайся, боярин Иван, я царица.
Атаман склонился в поклоне:
— Прости, государыня Марина Юрьевна, коли в словах моих дерзость усмотрела. Видать, позабыл, как поучали в детстве: знай сверчок свой шесток. Верный слуга я твой, государыня.
Гордо неся голову, Мнишек удалилась. Лжедимитрий недовольно посмотрел ей вслед. Надобно Марине знать, на Руси и царицы в дела государственные не вступали и, коли любопытства ради желали послушать, о чём на думе Боярской говорят либо посольство принимают, то со второго яруса в смотровое окошко подглядывали.
Налив в серебряный ковшик вина фряжского, самозванец выпил с наслаждением, усмехнулся:
— Ежели московиты присягнут Владиславу, не быть Москве первопрестольной.
С невесёлыми мыслями возвращался в Москву дьяк Посольского приказа Афанасий Иванов. Посланный к королю Карлу, он едва добрался до Новгорода, как его настиг гонец от Мстиславского. Велел князь ворочаться в Москву.
От гонца узнал дьяк, что Шуйский в монастыре, а всеми делами государственными вершит семибоярщина.
Но не то печалит Афанасия, что Василия престола лишили, то ладно, дьяк уму Шуйского цену знал, и не такой государь России надобен, но вот что бояре Владислава на трон зовут, Иванова тревожит. Засилья ляхов жди и потери городов многих. Эвон Смоленска лишились, а там и иных земель. Шведы Корелу держат и побережье Финского залива...
Когда прошлым годом ездил Афанасий послом в Стокгольм, рядился с Карлом о подмоге, ни он, дьяк, ни Скопин-Шуйский и не мыслили, что всё так обернётся. Нынче Сигизмунд и Карл Русь терзают...
Чем ближе подъезжал Афанасий Иванов к Москве, тем тревожнее вести. Всяких былей и небылиц наслушался…
Между Тверью и Москвой заночевал дьяк на постоялом дворе. Покуда из колымаги вылез и разминал затёкшие ноги, огляделся. У коновязи хрумкали сено с десяток коней. Тут же стояли телеги.
Оставив ездового управляться с лошадьми, Афанасий пригнулся под дверным проёмом, вошёл в избу. За длинным столом расселись мужики, хлебали щи из большой глиняной миски.