Но в их мире наличествовало и другое, ничуть не менее странное и удивительное. Биолога поражала царящая повсюду тишина, исполненная величия, торжественности и значения. Естественно, он не мог слышать никаких звуков, но царственную тишину грядущей Земли он ощущал каждой своей клеткой, всей остротой своего шестого чувства или же тем, что прячется за сознанием и доверяет не фактам, числам и документам, а инстинкту и интуиции.
Ласко помнил, что главным его интересом был всё же вопрос о смысле возникновения и бытования человеческого разума в среде, в которой гуманитарное измерение почти не содержит в себе должной интеллектуальной специфики, но никак не вопрос о будущем Земли, людей и их среды обитания. Однако Мироздание и не пыталось продемонстрировать биологу картины грядущего, которое он всё равно бы правильно не прочувствовал и не понял. Но как можно создать представление о предначертанных смыслах бытия и об истинном назначении человека в единой системе миропорядка без обращения в мир тех, у кого уже не существует проблемы несоответствия формы и содержания?
Наверное, сейчас, со стороны, Ласко смотрелся таким же точно существом из будущего, из мира, к которому он едва прикоснулся, на который ему удалось случайно взглянуть через увеличительное стекло фата-морганы. Внешне он был спокоен и умиротворён, поскольку что-то ему подсказывало, что это не просто оптический обман, мираж или игра воображения – это реальная картина будущего человечества и человека, за бытие которого совершенно не следует беспокоиться. То, чего так не хватало современнику нашего биолога, уже сполна присутствовало в этих людях, однако открывалось и нечто иное, что не без труда уживалось с представлением о человеке разумном, совершенном.
А именно такой человек сейчас смотрел прямо в глаза биологу, хотя Ласко чувствовал, что его взгляд не остаётся на сетчатке, а проходит гораздо дальше, пронизывает его насквозь, проникая прямо в сознание, просачиваясь даже туда, где уже нет места никаким фактам, числам и прочим точным материям.
Ласко не мог, как ни старался, прочитать в этом взгляде ни радости, ни сожаления, ни расположения, ни превосходства – как биолог он понимал, что эмоции всё-таки должны были там присутствовать, однако он их не замечал, не ощущал даже своим чутким шестым чувством.
«Что ж, не приходится удивляться, что у них нет искусства», – промелькнуло у Ласко. Не успел он улыбнуться своей невольно появившейся мысли, как неизвестно откуда объявилась другая: «Искусство как самодостаточное занятие никогда не влечёт за собой непосредственного изменения материи или поля, а всякая бесцельная деятельность – явление, если не вредное, то, во всяком случае, совершенно бесполезное».
Ласко смутился: «А как же Бах, Моцарт, Вивальди? Неужели их гениальными творениями следует жертвовать ради вашей обескураживающей тишины?»
В ответ Ласко услышал чарующую мелодию. В ней нельзя было распознать ни единого инструмента, различить ни одного индивидуального голоса, ни одного отдельного звука. Ласко всем своим нутром ощущал, что она не представляется чем-то отвлечённым, самостоятельным и отдельным, а является, скорее всего, прелюдией, размышлением, предвосхищающим что-то очень важное, что-то необычайно значительное. А далее он услышал, нежели увидел, сбегающиеся и разбегающиеся ряды чисел, пересечения бессчётных множеств и подпространств, строящиеся в матричные формы какие-то значки и незнакомые буквы…
Ласко всегда считал историческим анекдотом, забавной шуткой, рассказ о том, как один великий математик упрекал своего ученика, ставшего поэтом, в недостатке фантазии и воображения для занятий наукой. Теперь Ласко хоть и считал мнение математика предвзятым, но, во всяком случае, хорошо понимал резоны учёного.
Тем временем изображение начало расслаиваться, тончайшие струны эфира, ранее незаметные на его фоне, начали проступать, разделяя наметившиеся слои на ровные квадратные фрагменты.
Биолог понял, что «точка абсолюта» уже пройдена, хотя взор человека из будущего по-прежнему смотрел ему в душу, пусть в никакую душу биолог никогда и не верил. Но ему было приятно ответно смотреть в глаза своему далёкому потомку, который не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а молча сорадуется истине. Это его стараниями Земля оставалась такой зелёной, а сам человек разумным и совершенно свободным.
«Что ж у нас-то не так! Что мешает? – подумалось Ласко. – Разве мы не догадываемся о своих истинных смыслах и подлинных предназначениях? Мы даже о них знаем!»
Ласко вдруг показалось, что губы его визави слегка разошлись в улыбке: «Ничего не мешает. Человечеству тоже необходим случай, радикально меняющий саму жизнь. Случай в состоянии сотворить то, что не имеет возможности осуществить само человечество. Разве оно знает, как ему лучше, без чего ему не обойтись, а чем желательно пренебречь? Случай является по воле судьбы, а смыслы обретаются сами. Только такой случай нельзя однозначно считать счастливым. Как ни печально об этом свидетельствовать, но правильнее будет назвать его роковым. Форма обязана отвечать содержанию только тогда, когда последнее определено и осмыслено».
Душный жилой блок встретил биолога невнятным многоголосым бормотанием и громким постукиванием костяшек домино о гулкий фанерный щит.
«Ага! Вот и господин Ботаник нарисовался! Ну что, поймал свою Нимфузорию за туфельку?» – хрипловатым выкриком, похожим на воронье карканье, сборище развязно поприветствовало вошедшего. Вахтовики оживились. Каждый желал обозначить себя задорной шуткой или едким замечанием по поводу учёных, либо же сострить в адрес науки вообще. Самого Ласко старались не задевать, хотя при чём тут Ласко? Действительно, при чём здесь Ласко, когда очередная пустая бочка из-под соляры загрохотала от дизельной прямиком к океану, уродуя по пути свои слегка припудренные ржавчиною бока…
Эффект наблюдателя
Джиндрич уже ясно различал огни жилых модулей и лабораторий, складов и станционной медсанчасти, зажжённые окна которых были похожи на созвездие Северной Короны, низко нависшее над горизонтом и с первых километров пути указывающее геофизику верное направление. Да, станция была уже совсем близко. Её огоньки теперь горели гораздо ярче скоплений звёзд, проступающих сквозь дымку полярного сияния, объявшего всё небо и раскрасившего свежий снег люминесцентной пастелью.
Несмотря на светлую ночь, Джиндрич то и дело сбивался с тропы, падал и проваливался по пояс. Если бы он знал, что утренняя метель превратит скалистое плоскогорье в равнину, то наверняка остался бы во временном лагере, хотя бы по причине опасений за своё оборудование, которое он давно планировал перенести на станцию, но всё как-то не получалось собраться. А сейчас Джиндрич перекладывал его из одной руки в другую, используя коробку с приборами как своеобразный объёмистый балансир. Только это мало чем помогало: коробка выскальзывала из рук, падала в снег так, что Джиндрич уже с трудом находил на ней вёрткую пластмассовую ручку. Он с ужасом представлял, что может случиться с приборами после таких опасных кульбитов, но о том, что может статься с ним самим, старался не думать.
Извилистая тропа, занесённая снегом, предательски уходила из-под ног, превращалась в узкую комковатую гать, скользила, заставляла кружиться на одном месте. Всякий раз, теряя тропу, он рисковал оказаться на дне какой-нибудь расщелины, невидимой из-за ровного снега и ночной светотени, делающей плохо различимыми даже его собственные следы.
Смотреть под ноги было бессмысленно, и Джиндрич упрямо глядел вперёд, туда, где станция излучала в пространство не только верный зовущий свет, но и спокойный безопасный уют, до которого геофизику ещё предстояло проделать сложный и опасный путь.
Скалы близ станции изобиловали таким количеством глубоких расселин и провалов, что оставалось уповать исключительно на везение и необыкновенное чутьё, не раз выручавшее Джиндрича в минуты опасности и тревожной неопределённости.