Литмир - Электронная Библиотека

Я больше не имел желания вступать с ним в диалог. Что мне сказать ему, чем его удивить, чем порадовать и обнадёжить? Я стоял перед ним как бедный Евгений перед Медным истуканом, раздираемый теми же сомнениями и теми же страхами.

И здесь мне показалось, что с шумным порывом ветра слилась его далёкая, приглушённая речь: «Здравствуй, племя младое, незнакомое»… В это самое мгновение я потерял его из вида, поскольку выглянувшее из-за домов солнце ослепило меня, бросив с блистающей высоты золотистую сияющую вспышку. От этого внезапного озарения мне отчего-то захотелось подняться ввысь, выше накрывшей город паутины из проводов и антенн, подняться над горделивым Медным всадником и «Александрийским столпом», чтобы смотреть на город, да что там на город – на весь мир только оттуда, с сиятельной высоты, куда был так пристально устремлён его всевидящий взгляд.

Тем временем поблизости кто-то хрипловато закашлял и волшебное наваждение рассыпалось вдребезги.

Я глянул на залитую солнцем набережную, но там уже никого не было. Выбежав к парапету и посмотрев в сторону Дворцовой, откуда всё-таки видна была часть венчавшей её Александровской колонны, я обнаружил прямо над головой бронзового ангела тающее облако, в котором безошибочно можно было узнать чеканный профиль великого поэта.

Lucky lozer

Габриса, замкнутого и нелюдимого человека, вполне можно было бы считать неудачником, если оценивать его дела, сверяясь исключительно с картотекой кадровой службы, куда педантичные сотрудники вносили любые данные, имеющие официальный или рабочий характер. Других людей, кто был бы в состоянии что-либо сообщить о нём, помимо этих хранителей архивных анкет, нашлось бы немного. Только и они мало чем могли поспособствовать в деле создания более-менее достоверного портрета его личности, в котором был бы виден живой человек во всей его индивидуальной неповторимости. А без этого судить о Габрисе, полагаясь лишь на скупые факты и биографические записи, было бы более чем неразумно, ибо ни в единой графе, ни в одном из архивных журналов не будут упомянуты такие наиважнейшие жизненные ценности как счастье, свобода воли или ощущение полноты бытия.

А как раз с этим у нашего героя всё обстояло весьма благополучно, куда успешнее, нежели у некоторых обладателей безупречных анкет. Счастье притягивалось к Габрису как железо к магниту, бежало по его чувствам как ток по электрическим проводам, собиралось в нём как речная вода в море. Этого не знали и не могли знать окружающие его люди, они безуспешно гонялись за счастьем, не понимая, что счастье вездесуще как воздух, и вовсе не выбирает достойных.

Люди даже не знали, что в отличие от света, счастье не нуждалось в отражающих поверхностях и могло отображаться везде, становясь в отражениях лишь более заметным и ярким. Они ловили эти горящие блёстки, наслаждаясь хрупкими мгновениями недолгой жизни блистающих отражений, а само счастье дерзко плескалось рядом, беспечное и бескрайнее как ясное небо.

Когда Габрис указывал другим на настоящее счастье, ему не верили и смеялись над чудаковатым неудачником, предпочитающим иллюзии реальной жизни.

В чём-то он признавал их простоватую правоту, ведь наш счастливчик обращал внимание только на подлинное счастье, которое не могло ни обмануть, ни исчезнуть, и не брал в расчёт его нечаянные отблески и производные фантомы.

Тем не менее счастье накатывало своей невесомой волной на людские души, оставляя в них лёгкие следы, похожие на вдохновение или пленительную мечту. Человеческий разум не замечал этого ровного прибоя, а чувствам всегда было свойственно ошибаться, блуждая и путаясь в отражениях.

Нашего героя, напротив, отличала сверхчуткость восприятия и чистота рассудка, способного распознать разные грани реальности, даже если для одной из них придумано такое неопределённое и неатрибутированное понятие как счастье.

А впереди Габриса, познавшего праведность счастливого бытия, усложняясь и совершенствуясь, шествовала сама жизнь, чтобы обернувшись иметь возможность наблюдать в нём своё абсолютное воплощение в мире, свободном от ветреных иллюзий и своенравного обмана.

Габрис же, не в пример остальным, шёл не оборачиваясь. Впереди синели манящие горизонты грядущего, но если бы ему всё-таки случилось оглянуться, то он мог бы увидеть юношу, под ногами которого расстилался мягкий травянистый ковёр, а вверху, над его головой, пели птицы, наполняя духмяный воздух песнями извечного счастья, неспособного ни обмануть, ни исчезнуть.

Сквозняк из небытия

Ветер гнал по пустынным улицам мелкую, точно горчичный порошок, глинистую пыль, кружил в воздухе всякие бумажки и пробовал поднимать вверх разнокалиберный сор с неубранных тротуаров. Эта мусорная взвесь неслась над газонами и ноздреватым асфальтом, ломилась в окна и натыкалась на стены, сплошь покрытые, точно ракушечником, коростой из высохшей грязи, песка и тополиного пуха. Впереди, в перспективе улиц, ничего нельзя было разобрать и рассмотреть – взгляд упирался в желтоватый туман, который не обладал выраженной окраской, а имел какое-то иное измерение цвета, подобно «жолтым окнам» Александра Блока. Взгляд там обрывался вместе с мыслью, и Станчик не мог понять – жив ли кто-нибудь в этом городе или нет.

Кошмар преследовал Станчика всякий раз, когда перед сном ему случалось услышать в домовой вентиляции диковатую песню ветра или задумчивый посвист сквозняка, как будто вкрадчивая свирель Пана накладывала на привычные звуки магию своих колдовских нот. Недужное сновидение, услышав призывную трель, нетерпеливо топталось в прихожей, заполняя пространство вязкой дремотной тяжестью, налипающей на веки цепким мучительным спудом. И Станчик проваливался в нелепицу сна, оказываясь на самом его дне, разделяя собой мусорные атмосферные потоки, устремлённые в жутковатую западню, заполненную грязным, желтоватым туманом.

Необъяснимое «что-то» мешало Станчику спокойно и беззаботно жить, хотя, казалось бы, все опасения и беспокойства должны были остаться в прошлом. Он владел прекрасным домом, у него была замечательная семья, деньги ему приносили деньги, и вообще: слова «непритязательность» и «простота» – были совсем не про него.

Разве что в молодости Станчик ощущал некоторую нехватку: ему хронически недоставало времени, времени не только для своих научных проектов, но и, как ему казалось, вообще – для жизни.

Теперь для Станчика всё перевернулось: времени для отдыха было так много, что его совсем не оставалось для дела, а наука из тесных лабораторий и испытательных полигонов плавно «перешла» в председательские кресла симпозиумов и конференций. Однако никакого удовлетворения от обилия свободного времени и уважения коллег Станчик не испытывал. Ему казалось, что холодные беспокойные сквозняки неожиданно объявились не только вокруг него, но и внутри, вытягивая из души всё то, что способно было приносить ей радость, будто бы он где-то забыл притворить дверь, за которой клубился жёлтый вездесущий туман или была совершенная пустота, небытие, ничто. А, может быть, распахнутая дверь была лишь его досужей выдумкой, и реальность действительно по всем своим сторонам имела липкую стену тумана, в которой вяз взгляд и о которую спотыкались мысли, теряясь в ней, смешиваясь с песком, серой пылью и тополиным пухом. Мог ли он прежде не замечать такого опасного соседства или же обладал удивительным свойством – проходить сквозь стены? Разумеется, нет, но, скорее всего, для целеустремлённых и обременённых делами людей не существует метафизики, как не существует её для одержимой творческим поиском животворящей природы, которая вечно что-то усовершенствует, выбраковывает и сортирует. Метафизика противостоит созиданию и возникает лишь там, где ей не мешает независимая преобразующая воля, способная не допустить укоренения и разрастания тьмы.

Конечно, иногда ему случалось отвлекаться от своей работы. Эти мгновения Станчик хорошо помнил, и они периодически всплывали в его памяти как светлые переживания, хотя с точки зрения человека, не занятого ничем, в них не было ничего особенного. Стоило Станчику забыться, как в воображении вырастали мокрые дома после майской грозы; ярко-зелёная трава, поднимающаяся над тёмным, подтаявшим снегом; стремительные тучи, плывущие над домами… Эти отчётливые воспоминания перемешивались в памяти как в калейдоскопе, одаривая бодрящей свежестью, тёплым дыханием лета или пряными запахами осенних трав. Иногда перед ним оказывался глинистый холм за институтом, на который он любил взбираться, чтобы лучше ощущать солнце, провозглашающее внимавшему миру свой жизнеутверждающий устав. Станчик помнил, как остро он переживал каждое такое мгновение, как ощущал бойкий и уверенный пульс жизни в любой малой частичке огромного мира, словно был сопричастен ко всему видимому и невидимому, чем так щедро наделила этот мир жизнь. Он переполнялся гордостью от сознания того, что пульс вечной и всепобеждающей жизни бьётся и в его сердце.

2
{"b":"662521","o":1}