Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Упс! Из одного угла в меня полетел стакан, из другого — увесистый том. Веселенькое дело, сказал я, отскакивая. Переписка из двух углов, да?

Книга лежала на полу, как павшее тело, ее страницы слабо вздыхали. Я поднял ее, подержал в руках и бросил. Теория моя такая, сказал я. Если очень долго мучить живое существо, оно может сломаться. Оно может поумнеть. А может остаться таким, каким было, как ни в чем не бывало. И как же вы думаете, какой из перечисленных вариантов — ваш?

Стыдно мне передавать все те слова, которые я услышал от детей. Я в их возрасте таким не был. Все-таки правду говорит телевизор: новое поколение много энергичнее, прагматичнее и раскрепощеннее всех предыдущих. Кроме того, они все понимают слишком буквально, и слова для них, как нарисованная одежда, не имеют ни швов, ни изнанки.  Как поступок, который — крути не крути — тоже не вывернешь. Может быть, поэтому они и путают одно с другим.

«Я люблю, когда в доме есть дети и когда по ночам они плачут».

Кляузевиц внушал мне все большие опасения. Он не утратил жизнерадостности, но утратил спокойствие. Он уже не был таким вальяжным, важным и оборванным, как прежде. Он почти перестал ходить к друзьям и на концерты, он совершенно перестал ходить пешком; злясь на кого-нибудь, он злился по-настоящему, забывал делать паузы в своих монологах; ему теперь не давал покоя скверный вид из окна, не давали покоя комары; он растерял старое, и все его новые тряпки не могли скрыть того нового, что в нем появилось. Когда я видел его в последний раз, он садился в машину с роскошной женщиной, зрачков у него не было, и по его лицу блуждала неисповедимая улыбка, которую ни с чем было не спутать. Только тогда я спохватился. На следующий же день я к нему прибежал.

Он сидел в кресле перед телевизором, в окружении пустых и полных пивных бутылок, как король, посматривая со своего трона на подданных, как полководец, озирая с бугорка свое войско. Я сел на полу, у его ног, сочлен покорной свиты, и на одного из малых сих незамедлительно посягнул. Я посмотрел на стену, на ней висел старый плакат, по этому знакомому плакату жирно были выведены номера новых незнакомых телефонов. Я посмотрел на пепельницу — в ней лежал использованный баян. Я посмотрел на руки Кляузевица — руки у него, признаюсь, не тряслись и вообще очень уютно лежали в длинных рукавах шелковой рубашки.

Я смотрел и не мог решиться. Мало ли к кому я был привязан в течение своей жизни и всем им желал добра. Получалось по-разному, не всегда удачно, чувство привязанности проходило, острота всех прочих чувств утрачивалась. Вы скажете, что так и должно быть, что требуется только одно: совершать нужные поступки в нужное время, не думая о последствиях и не увязывая их с текущими переживаниями, потому что переживания быстро теряют смысл, а поступок остается поступком, хотя потом на него можно будет посмотреть с неожиданной стороны. Возможно, но я-то был специалистом по переживаниям; такому человеку любой поступок, в том числе правильный, дается нелегко, но никогда — своевременно.

— Про Николю слышал? — спросил Кляузевиц.

— Чего с ним?

— Спятил Давыдофф, женился. Работает в каком-то издательстве и копит деньги на стиральную машину. Пеленки будущие стирать. Ну эти, памперсы.

— Они одноразовые.

Перемены за переменами, подумал я, и вот жизнь вокруг изменилась быстрее, чем изменился ты сам, а поскольку не меняется только мертвое, хоп — и ты вытолкнут и в одно прекрасное утро просыпаешься на кладбище, где сколько влезет можешь возмущаться и толкать зажигательные речи перед окружающими могилами.

— Да? Верно, — сказал Кляузевиц. — Вот и Тартар у некоторых того... одноразовый.

Телевизор показал нам Троцкого, это уже становилось невыносимо. Вождь постоянно мелькал на экране целой армией маленьких расторопных Троцких, и в любое время дня и ночи меня преследовали эти быстрые воинственные призраки: Троцкие пели, играли в футбол, демонстрировали зубную пасту, зачитывали сводку погоды, проводили лотереи и викторины, ползли под танками в черно-белом фильме... Сейчас Лев Давидович сидел в какой-то серой студии и грустным красивым словом вспоминал своего лучшего друга Цицеронова.

Кляузевиц непечатно выбранился.

— Слушай, Карл, — сказал я, — ты когда понял?

— Да почти сразу же, — сказал Кляузевиц. — На выборах без трупа сложно победить, да и с трупом-то дай Бог. Но так проще: сначала напугать, потом — навести порядок.

— Ты бы того, — сказал я, — осторожнее.

— Мой лучший друг — трус, — сказал Кляузевиц. — Придется дать ему эликсир храбрости, хотя это и извращение — давать эликсир храбрости такому трусу. Как это не хочешь? Ты чего, правда боишься?

Ну что ты будешь делать. Я согласился.

Мне приснился ад, и это действительно было очень страшно. Я сидел, прижавшись спиной к какой-то стене, к влажному холодному камню. Вокруг было пусто и тихо, и только где-то вдали слышался ровный, отчетливый шум дождя. Влажный липкий воздух оседал на лице, как паутина, которую я все смахивал и смахивал: упорно, безуспешно.

Неразличимые в тусклой мгле, каменные своды уходили вверх и в стороны, позади была глухая стена, впереди — глухая бездна, и никакая сила на свете не смогла бы заставить меня подняться и сделать шаг в эту бездну, в эту пустоту.

Кто-то меня звал, приветливо и грустно, но, поднимая на зов голову, я понимал, что это всего лишь плеск воды, измененный расстоянием. Кто-то плакал — но и это не было голосом человека. Я сидел в забытьи, в оцепенении, хотя мои руки двигались, глаза моргали, тело дрожало от холода. Я не пытался встать, скованный тщетной скорбью Пирифоя.

Пробуждение ото сна — даже если этот сон был кошмаром — не всегда приносит перемены к лучшему. От жизни не проснешься, в ней нет того счастливого выхода, к которому устремляется в конце концов любое сновидение. Звоном будильника, звуком включившегося телевизора жизнь проламывает брешь и в стене радости, и в стене печали; ее мутненькие потоки без труда размывают бутафорские скалы, казавшиеся несокрушимыми. Телевизор включился, и я проснулся.

Шла какая-то предвыборная программка. Решительно не зная, как разнообразить описание совершаемых в подобных программках злодейств, я ограничусь тем, что представлю бедную канву, по которой были вышиты богатые узоры: дивные, тленные, как узоры сказочных ковров, чудом сотканных из воздуха и через мгновение превратившихся в прах, но все же в это длящееся мгновение успевших опьянить, обольстить, унести на край света и выполнить иные волшебные функции.

В студии сидели Троцкий, Старокольская и Заев, дружелюбные и искренние, как волки. Временно принужденные к публичной дружбе, они отыгрывались на общих врагах и публике; пощелкивая зубами, помахивая хвостами. Говорили... о чем они могли говорить? Какая любимая тема у отожравшихся на казенных хлебах дядек и теток, что не дает им спокойно спать и переваривать пищу, жиреть и писать мемуары? Ага, ага, это чужая — неподконтрольная им — свобода, обширное болото права, в котором вольно могут плескаться (вязнуть, тонуть, цвести, нужное подчеркнуть) какие угодно слова. Я расслабился, как только мог. Я лег поудобнее — чтобы им было удобнее — и приготовился слушать.

Свобода, свобода! орали все трое. Права человека! Права трудящихся! Право маршировать! Драть глотку! Посылать и быть посланным! Получать на обед подробный отчет о качестве чужого бифштекса! Право воскресной курицы! И воскресного шоу! И воскресения! Вы обязаны сдохнуть ради того, чтобы я имел право сказать все, что о вас думаю!

Я заерзал, руки мои потянулись. О мои неумелые насильники, даже в этом приходится вам помогать. Вы, может быть, думаете, что все так просто, что достаточно помелькать, поболтать, посверкать глазами; несколько телодвижений, несколько поз, не ставших изощреннее со времен Великой французской революции? Вы не верите в свои слова, но как же крепка ваша вера в безъязыкое стадо, которое вы ими кормите. Вы верите, что стаду нужен пастух. Или Орфей? Или мальчик-крысолов с дивной дудочкой? Неважно кто; кто-то.

35
{"b":"662487","o":1}