Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пришла Крис и спросила: почему люди такие ослы? Козлы, сказал я. Ослы — это в нагрузку.

Тогда она спросила: а почему? Потому что люди, сказал я. Что у тебя за страсть задавать глупые вопросы?

Тогда она спросила: а что же делать? С тобой? сказал я. Ну, учись свои страсти обуздывать. Не всякий, знаешь ли, поймет тебя, как я.

Не со мной, сказала Крис. Со мною-то все в порядке. Что делать с людьми?

И что не так с людьми? спросил я. Они ослы, сказала Крис. Козлы, поправил я. Даже не знаю, что тебе присоветовать. Может, попробуешь убить еще кого-нибудь? В конце концов, это тоже способ улучшить породу.

Крис разозлилась. Террор вынужден, сказала она, неизбежен. Это исторический долг. Это новое мученичество, которое должно внушить обывателям уважение к силе революционеров и вдохнуть свежие силы в колеблющихся и обескураженных. Он приковывает к себе всеобщее внимание, будоражит даже самых сонных, возбуждает всеобщие толки и разговоры, заставляет людей задумываться над многими вещами, о которых раньше им ничего не приходило в голову, — заставляет их политически мыслить, хотя бы против их воли. И это не повод смеяться, потому что это подвиг, а над подвигами смеются только козлы.

Ля-ля! сказал я. Кого цитируешь?

Ля-ля!! сказала Крис. Я хорошо знаю историю и все программные документы всех боевых организаций.

— А козлом меня тоже программные документы поблагодарили?

— Если ты думаешь, что, оставшись в стороне, останешься чище всех, — это твои проблемы. Ты выбрал.

— ОК, — сказал я. — Лишь бы ты не замаралась. Перед тобой, значит, не стоит проблема выбора? Кто выбран следующим тираном, глаза не разбегаются? Бери Троцкого, не ошибешься. Мне не нравится, как он влияет на Карла.

Она посмотрела на меня и призадумалась. Я тоже задумался. Раз уж бомба есть, ее нужно кинуть: во-первых, чтобы не пропадало добро, во-вторых, чтобы как-то разрешилась ситуация. Хотя лично я никакого напряжения не наблюдал, а наблюдал только болтовню о вреде псевдореволюционной болтовни, эти бомбы мне надоели.

— Ты для этого хотела вернуться к Троцкому? — спросил я. — Чтобы на всякий случай быть поближе?

Каждый раз, когда я думал о Тартаре — а думал я о нем, за неимением других забот, постоянно, — мне казалось, что я ухожу туда, растворяюсь в собственных мыслях, отсветом белого солнца ложусь на белые скалы.  И так странно становилось:  умирала душа, а слабое тело воскресало — потому ли, что тела было больше, чем души, или просто Тартар был таким местом, где умирают только души. Еще я думал о том, что нелепый вымысел, сомнительная фантазия занимают место реальности, если они хоть как-то объясняют то, чего реальность объяснить не может. Цветные текучие сплетения, пестрые химеры, призрачные, но такие отчетливые картинки — все это вытесняет из жизни ее подлинное, живое, поганое содержимое, и вот уже я вижу тела драконов, заколдованный замок, нежные золотые поля. По крайней мере, драконы приятнее, чем хари бандитов, вождей и продажных журналистов.

Тартар не отпускал меня еще и потому, что на разговоры о нем постоянно сбивались писатель и прекрасная веселая вдова, которых я время от времени встречал в блестящих притонах модного света. Уже не вызывая вожделения, я был приятным собеседником, а впрочем, что это была за беседа, если от Тартара — поваляв его, как модную игрушку, — оба быстро переходили к своему покойному и почему-то не дающему им покоя другу и мужу. Я внимательно выслушивал, копался в пестрой куче из похвальбы, клеветы, сплетен и запоздалых упреков и с любопытством думал об этом злом и беспокойном человеке, труп которого так забавно отметил начало нового периода моей биографии. Я все собирался посмотреть его скандальный фильм — но я собирался посмотреть и многие другие фильмы, на это уходили годы, чужой фильм странно расцветал в моем воображении, так что я уже боялся увидеть и сравнить; я был как тот бедный сельский учителишка у Жан-Поля, который (учителишка) не мог купить и прочесть классические книги и сам — в меру своих сил, догадливости и отчаяния — написал и «Илиаду», и «Анналы», и «Божественную комедию».

Ах вот, о сельских учителях.

— Аристотель мне сказал, что тебя звали в Акадэм, — сообщил Боб как-то за обедом. (Боб придумал поступать в следующем году в университет и ходил к Аристотелю брать уроки, потому что я отказался учить его писать сочинения. Я не хотел быть пастырем, поводырем, костылем и группой поддержки — даже в амплуа банального репетитора.)

— Ну да, я там был.

— И что?

— Что «и что»?

— Почему ты отказался?

— Нет, я не отказывался. Я просто не пошел туда во второй раз.

— Ты был бы пристроен, — сказал он с подозрительно знакомой интонацией. — Защитился, получил ставку... Размеренная жизнь дисциплинирует.

— Слышь, Боб, — сказал я, — по-моему, ты переутомился. Летом никто не учится, летом дышат на природе свежим воздухом. Почему бы тебе не навестить папиков?

Родители Боба засели на даче; мне делалось дурно при одной мысли об этой современной форме толстовства — не такого жестокого и скудного, как классическое, но не ставшего менее нелепым. Ущербный пантеизм грядок, сомнительная поэзия хлама и алюминиевых ложек... Но я ведь его не грядки вскапывать посылал, верно? Он мог бы по оброку ходить в лес, грибы собирать, что ли. А что касается алюминиевых ложек, я не против. Я только не понимаю, почему на даче с охотой и даже гордостью пользуются тем, чем побрезгуют в городе. Мне нравится единообразие, по крайней мере в обиходе. Ведь только в быту жизнь можно заставить отвечать требованиям эстетики.

Вот куда я укатился — в эстетику. Но мальчишка не пожелал поддержать разговор, у него были темы поинтереснее. Хочешь меня слить? спросил он грубо. Ты мне не мешаешь, сказал я, но мое великодушие его убило. Он встал, вышел и хлопнул дверью. Ну, потом-то мы помирились, но я этой выходки не забыл, а он и подавно.

Через несколько дней разыгралась вовсе безобразная сцена, честь которой была приписана мне без достаточных на то оснований.

Помянутые всуе родители приехали глотнуть вольного воздуха урбанизации и застали своего сына за чтением Достоевского. Стеснявшиеся иметь что-либо против Достоевского, они все же не выдержали того отрешенного важного взгляда, которым Боб наградил их, мимолетно отрываясь от книги. У папиков не укладывалось в голове, как это ребенок может настолько не ценить золотую пору своей жизни, забывая ее узаконенные безмозглые радости, сосредоточившись на ее повинностях и чуть ли не поставив повинность на место радости; потом, конечно, сердцем они знали, что ум хорош только в меру и нет вещи важнее здоровья. С этой точки зрения сидеть взаперти над книжками было еще хуже, чем слушать «Гражданскую оборону».

Был разыгран привычный этюд, в котором робкое увещевание крепло, крепло и естественным образом превращалось в упреки, угрозы, ультиматум. Живая иллюстрация сомнительно-сладкой любви к горькому корню учения, я был призван на сторону взрослых и произнес все положенные слова о гармоническом развитии личности. Боб пообещал подумать, я удалился, но вечером — когда пришла Крис и мы, сидя перед телевизором, мирно пили кефир — он сорвался.

Я увидел в телевизоре рожу Заева и между двумя глотками без прикрас и затей поведал о впечатлении, которое произвело на меня это знакомство. А! сказала Крис. Так ты с ним знаком. Что поделаешь, сказал я. Грязный человек, сказала она. Но ради дела... им можно было бы воспользоваться.

Не будь дурой, сказал я. Держись от него подальше. А к кому поближе ты посоветуешь держаться? спросил Боб. Я посмотрел на его злое лицо. Не будь дураком, сказал я. Я, что ли, виноват в том, что свежий воздух полезен?

— Расскажешь мне о пользе гармонического развития?

Отстань, сказал я, надоело. Как ты себе это представляешь? Что еще я мог сказать? Что полезнее спать со взрослым подонком? Как тебе не стыдно, сказала Крис. Ты-то уж помолчи, сказал я. Стержень добродетели.

34
{"b":"662487","o":1}