Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ну, знаешь ли, сказал Боб возмущенно, но она его перебила. Это безразличие, сказала она. Безразличие и привычка, или такое терпение — когда знаешь, что не на всю жизнь. Маленький эпизод перетерпеть просто. Ах ты, маленькая дрянь, сказал я. Нет, не сказал. Подумал.

Я собрал обломки колесницы и поплелся к Кляузевицу. И что? спросил Кляузевиц, выслушав мои жалобы. Я не такой, сказал я угрюмо. Да, сказал Кляузевиц. Ты значительно хуже. Пойдем пройдемся?

Мы прошлись, мы прошлись... Я ненавижу февраль, это предвесеннее гниение отбросов, этот подтаявший вонючий — как это там, «нищенски синий»? — лед. Обледенелая улица выскальзывает из-под ноги, воздух куском льда застревает в горле, и вместо пива — кусок льда. Весна не придет, думал я, поспешая за Кляузевицем. Кляузевиц бодро несся вперед.

Приходит весна: болезни и цветы. Серое шелковое небо отливает влажным мутным блеском, этот же блеск — на стволах деревьев, в женских взглядах. Еще мерзнут без перчаток руки, но дышать уже легко. Голова кружится, кровь закипает. Что-то самоуверенное, жестокое, жадное проступает в чертах лица и улыбке — еще не фавна, но уже неприличной. Тусклое желание чего-то нового, смутное беспокойство гонит по улицам; ноги летят по скользкому склону города как в сандалиях Персея. Едва-едва умер февраль, а все полно ожиданием прозрачного северного апреля, блаженной свежести, позднего цветения.

В пальто, с книгой в руке, заложив страницу пальцем, я выхожу из дома. Мне весело, и я кажусь себе очень спокойным. Книга покорно греет ладонь. Волосы на непокрытой голове осторожно шевелятся под слабым ветром, как пробуждающиеся змеи. Я думаю о весне, об островах, позднем завтраке, последнем объятии, о белых мраморных колоннах каких-то домов, о белых, как настаивал Григорий, тряпочках, — одним словом, я не думаю ни о чем. Может ли Медуза Горгона безбоязненно взглянуть на свое отражение.

Я не тороплюсь, что, может быть, гаже спешки. Я не совершил ни преступления, ни подвига, ничего сверх своих сил, и из того, что мог, тоже ничего. Поэтому я спокоен и менее всего расположен к чувству жалости, безразлично к кому и по какому поводу. Крис уже вторую неделю не живет дома: мы поссорились и не помирились. Я вспоминаю эти последние ссоры, когда страсти накалялись настолько, что с крика мы переходили на трагический шепот. Репетиция застенка: когда ты перебесишься когда ты поумнеешь, когда-когда. Кефир она, впрочем, изредка приносит. Я нахожу это трогательным, а в целом довольно равнодушен и к Крис, и к кефиру. Готовые бомбы лежат в каком-то конспиративном чулане. Аристотель ведет наблюдения.

Я иду через мост. Подо мной и под мостом вздувается потемневший лед, сквозь трещины в котором медленно проступает черная вода. Черные пятна воды на желтом и зеленом льду расплываются, бледнеют. Исчезают дорожки, протоптанные зимой бесстрашными, вечно спешащими бездельниками-студентами; исчезают сугробы. Уже пахнет водой, по-другому пахнет нежный город.

Я иду по улице. Среди идущих мне навстречу людей мой взгляд машинально отмечает красивые лица, красивую одежду. Девочки и мальчики, модники в легкой обуви редкими светлыми бабочками украшают Конногвардейский бульвар. Здесь чисто, богато. Хорошие машины припаркованы в положенных местах, мягко блестят витрины, фасады домов. Снег всюду убран. На набережной Мойки бравая бригада рабочих в ярких спецовках дружно кладет асфальт. Все правильно; опрятный рабочий люд на опрятном фоне есть главный символ общего процветания.

Я иду в сторону Садовой. Здесь победнее, но все еще опрятно. Достойная бедность: нищета если и присутствует, то только в виде страха перед нею, а чаще всего нет и страха, лишь смутная жалость тех, у кого всего очень мало, к тем, у кого нет вообще ничего. А вот, например, те, у которых есть все: в обрез, в достаточном количестве, в избытке. Теоретически страх в них должен возрастать по мере возрастающего благосостояния: страх перемен, потерь, той же нищеты. На практике немногочисленные богатые люди, которых я повстречал, мало отклонялись от известных мне стереотипов и были не более и не менее нормальны, чем честные буржуа, бедняки и изгои, и что-то я не наблюдал, чтобы они чего-то боялись или не могли думать ни о чем, кроме своих денег.

Да, и куда же это мы таким образом пришли? Верно, угол Плеханова и Гороховой. Только в чьих-то чрезмерно умных головах теория и практика идут рука об руку, как дружная супружеская пара идет от алтаря до могилы. У дружной супружеской пары на протяжении пути свои забавы, но где, по крайней мере, тот алтарь, где сочетались постигающий ум и постигаемая им реальность? Допустим, я думаю о нищете и процветании. Вот прекрасный дом в прекрасном месте, половина — выкуплена, половина — коммуналки. Ну и что, какая из этого следует мораль, да никакой. Бомба конкурента-завистника взорвет богатую квартиру вместе с ее скромными соседями прежде, чем последние успеют осознать себя как притесняемый класс. Или никто ничего не взорвет, и жильцы выкупленных коммуналок благополучно поедут на озеро Долгое. Или все же взорвут, но жильцы накануне уедут все туда же и будут жить на озере Долгом долго и счастливо, плодить рабочих, ученых, артистов балета, торчков, честных трезвенников и террористов. Тем же самым будут заниматься и в богатых квартирах, и тех же самых будут плодить, разве что рабочих наплодят меньше, чем торчков.

В глубокой задумчивости я вылетаю на проезжую часть и незамедлительно получаю неслабый удар в бок бампером. Я поднимаюсь, выслушиваю справедливые упреки и говорю, что да, виноват, что больше не буду. Где мораль? Как-то меня сбила машина, когда я на зеленый свет переходил Владимирский на углу авеню Двадцать Пятого Октября. Тот мужик, кстати, в отличие от этого не остановился, и машина у него была паршивая, не то что новенькая «ауди», в которой мне сейчас предлагают доехать до травмпункта. Я благодарю, отказываюсь, еще раз приношу извинения и иду дальше, на ходу прилаживая практику к теории.

Я пересекаю Садовую. Теперь будет на что посмотреть. От Садовой, через Фонтанку, множеством мелких улиц и переулков город лежит одной большой Вяземской лаврой. Повсюду — печальная тень роскоши, грязи и разрушения, как пишет незабвенный Крестовский. Нет-нет, конечно, все гораздо пристойнее; здесь не убьют днем за шапку, и слабосильный отряд нищих не растерзает беспечного натуралиста, знатока трущоб. Отчетливый запах дешевой наживы, полупреступный пейзаж — это еще не вонь. Льется бойкая толпа, на каждом углу чем-то торгуют, в каждой подворотне с кем-то разбираются. Я смотрю на старушку, увлекаемую прочь тележкой с продуктами, — до следующей пенсии ей хватит. Старушка покорна.

Да, спрашиваю я себя, в чем мораль? Может, в том, что ты любишь богатых и не любишь бедных, воротишь нос, тебя раздражают плебейские запахи, суета, попытки спасти лишний рубль, попытки лишний рубль наварить. Оглядевшись, можно извлечь из окружающего любые выводы, что угодно. Кроме, в моем случае, идеи социальной справедливости. Меня, как я понимаю, вообще мало волнуют идеи, слишком хорошо я знаю их судьбу. Я слепой, но наблюдательный.

А вот замечательный дом, безобразный, как большинство домов в этих кварталах; это уже Разъезжая. Здесь, кажется, жил кто-то из безумных героев Достоевского; если бы я свернул, то мог бы полюбоваться на памятник кровопийце, этому клеветнику, фельетонисту, кляузнику, так монументально овеществившему тяжелую петербургскую вонь. Но я уже иду по Разъезжей; пойду по Разъезжей до Лиговского, где живет Кляузевиц. Вот и, красная кирпичная, торчит стена полуобвалившегося дома, ее хоть в фильм, хоть в панковский клип. Мы с Кляузевицем делали здесь когда-то какие-то фотографии, хотели выразить ужас перед жизнью, глупая затея. Можно подумать, ваши затеи умнее.

Так, о чем я думал, о социальной справедливости. Иногда, конечно, хочется, не отрицаю. Чем дальше, тем меньше, но хотелось. Но я всегда примерял эту светлую идею к себе, не распространяясь на обделенное, долженствующее стать благодарным человечество. Я хотел мазать свой хлеб настоящим маслом, и спать на хорошем белье, и покупать книги вместо того, чтобы их продавать, читать лекции, плодить учеников... Сейчас уже не хочу. То, чем я занимаюсь сейчас, называется пособничеством. Правильно, доигрался.

23
{"b":"662487","o":1}