Вот что повествует о себе Саргон I (Săruk-înu), царь Шумера-Аккада (около 2500 г.): «Отца моего я не знал… На берегу Евфрата, зачала меня мать моя и родила тайно, и положила в тростниковый ковчег, и осмолила горною смолою отверстие ковчега, и опустила его в реку, и не сомкнулись надо мною воды реки. И принесла меня река к водочерпию Акки (Akki). Акки водочерпий, в благости сердца своего, вынул меня из ковчега, вскормил, как родного, и сделал садовником. Когда же был я садовником, богиня Иштар преклонила ко мне сердце свое».
Этот стих Таммузова плача соединяет вавилонского бога-младенца с Саргоном и Моисеем: все трое – подкидыши. «Род же Его кто изъяснит?» – сказано и о Сыне Человеческом (Ис. LIII, 8).
Не связан ли ковчег Истинного Сына Бездны с ковчегом Ноя-Атрахазиса (оба осмолены «горною смолою», chemar), так же как вообще смерть Человека Таммуза – со смертью человечества – Потопом?
XXIV
О Смерти Таммуза мы тоже почти ничего не знаем; знаем только, что он убит: «Воззрят на Того, Кого пронзили».
О, сердце, о, сердце Владыки! О, ребра пронзенные!
На золотом покрове мифа, скрывающем мистерию, выткан узор: юный охотник, убитый вепрем. В Адонисовых-Таммузовых таинствах полагалось на плащаницу восковое изваяние убитого юноши с кровавой раной на бедре от клыков дикого вепря (Brugsch. Die Adonisklage, 4). Вепрю, Нинибу (Ninib), посвящен и месяц Таммузовой смерти. Но вот что странно: к богоубийце Нинибу обращаются поклонники бога с молитвою:
Возвращаешь ты тело, сошедшее в ад.
Таммуз и Ниниб возвращают умерших из ада, воскрешают одинаково. Это можно объяснить только тем, что эти два бога – один, так же как Сэт и Озирис.
Здесь уже сквозь миф просвечивает мистерия. В мифе жертва невольна; вольна в мистерии: «Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее. Никто не отнимает ее у Меня; но Я Сам отдаю ее, и власть имею опять принять ее» (Иоан. X, 17–18). И об Озирисе сказано: «Он знает день, когда его не будет» (Кн. Мертв.).
XXV
Когда Таммуз умирает, богиня Иштар сходит в ад:
В страну без возврата, в страну, что ты знаешь,
Богиня Иштар устремила свой помысел, —
Откуда вошедший уже не выходит…
В дом тьмы, где живущие света не видят,
Где землю едят, насыщаются прахом;
Где света не видят, во тьме обитают,
Одеты, как птицы, в одежды из перьев;
Где пылью покрыты замки на воротах.
К воротам подземным Иштар приступила:
«Открой мне, привратник, открой мне ворота!
Ворот не откроешь, – замки я сломаю,
Сорву я запоры, разрушу пороги,
И выведу мертвых, чтоб ели и жили, —
И будет их больше, чем было живых!»
(Cuneif. Texts, XV. 45 s.s.)
Царица ада, Эрешкигаль (Ereschkigal), велит привратнику впустить богиню Иштар в царство смерти, поступив с нею «по древним законам». Он проводит ее через семь ворот; в первых – снимает с головы ее великую тиару, во вторых – серьги из ушей, в третьих – ожерелье с шеи, в четвертых – эфод с персей, в пятых – кольца с ног, в шестых – пояс с чресл, в седьмых – покров стыда с ложесн.
И нагая, вступает богиня в царство смерти. Там Эрешкигаль заточает ее и поражает шестьюдесятью язвами.
Богиня Иштар – Звезда любви:
Свет небесный, огнь пламенеющий,
Это ты, о богиня, над землей восходящая!
И под землю, в ад нисшедшая. Божественная, человеческими язвами изъязвлена вся, от подошвы ноги до темени, – вот сидит она там на дне ада, как Иов на гноище. Взяла на себя наши немощи, понесла наши болезни, «Матерь человеков милосердная» – Ummu rimnîtu ša nisê.
XXVI
Это вавилонское Сошествие в ад пробудит в веках немолчные отклики, от падения гностической Софии Премудрости до нашего русского «хождения Богородицы по мукам».
И если воистину мир спасет не только Сын, но и Мать, то это больше, чем миф. Возопит когда-нибудь все человечество к Ней, «теплой Заступнице мира холодного», как возопил Вавилон:
Царица всемогущая, милосердная Заступница,
Нет иного прибежища, кроме Тебя!
XXVII
По сошествии в ад Небесной Матери, мать-земля перестает родить. Растения, животные, люди поражены бесплодием:
Сосцы свои от земли отвратила Низаба,
Зреющей жатвы богиня.
За ночь поля побелели,
Едкою солью покрылись;
Зелень не всходит, жатва не зреет;
Горе людей постигает.
Ложесна матерей затворились,
И дитя не выходит из чрева…
Рыба в воде не мечет икры,
Птица в гнезде яиц не кладет.
Бык не покрывает телицы,
Осел не покрывает ослицы.
Супруг не ложится к супруге;
Супруг спит один на ложе своем,
Одна спит супруга на ложе своем…
«Доколе же растущее будет удержано?
Доколе зеленеющее будет связано?» —
плачет пастушья свирель о Таммузе-Либлибу, Ростке непрорастающем.
Пастух сестре своей говорит:
«Вот матка-овца ягненка покинула».
Сестра пастуху говорит:
«У матки-овцы плодородие связано;
От ягненка она убегает с жалобным блеяньем…»
Дальше стерто, можно только прочесть:
Разрушенье… Бушует потоп…
Потоп – конец человечества первого, не нашего; но не предсказан ли и нам тот же конец? «Охладеет любовь» (Матф. XXIV, 12). Потухнет солнце любви – сердце мира – и в сердце человеческом наступит полярная ночь, чье ледяное дыхание мы уже чувствуем. Плодородие нашей земли уже не связала ли Мать? Не белеют ли едкою солью наши поля? Не убегает ли с жалобным блеянием матка овца от ягненка? И не о нашем ли конце это сказано: «Разрушенье – бушует потоп»?
XXVIII
Таммузовы плачи, или, как названы они в подлиннике, «плачевные песни флейт», дошли до нас в шумерийском списке третьего тысячелетия: значит, могли распеваться уже в кочевьях доавраамовых, но, может быть, и тогда уже были отзвуком неизмеримо большей древности.
Дики и скудны эти напевы: как будто слышится в них шелест ночного ветра в сухих камышах Евфрата, протяжное блеяние коз и овец, ночная перекличка пастухов между степными отарами; как будто пахнет от них жарким ветром степей, горькою полынью, свежею мятою, парным молоком и теплотою овечьего хлева.
XXIX
Медленно восходят облака из-за холмов зеленеющих; медленно пасутся овцы и козы; медленно падают звуки пастушьей свирели, однообразно-унылые, – звук за звуком, как слеза за слезою.
О чем они плачут? О, конечно, не только об одном Человеке, но и обо всем человечестве.