Тристан, в отличие от Эсмеральды, не испытывал столь непоколебимой уверенности в дальнейшей судьбе ещё не рождённого бастарда. Он сам по природе своей был солдатом, проведшим молодость в сражениях с чужестранцами, презрительно прозванными годонами**, но вот сыновья прево предпочли иную службу. Пьер, его первенец, исполнял при королевском дворе должность Великого хлебодара, покамест ещё не занятую прочно представителями семьи де Коссе. Правда, место это он получил некогда не за личные качества, а, скорее, из желания Людовика сделать приятное его знаменитому отцу. Действительно, старый король брюзжал о непомерном расточительстве и считал, что хлебодары, стольники и виночерпии не стоят и последнего лакея. Но правдой было и то, что трудолюбивый Пьер с прилежанием относился к возложенным на него обязанностям и сумел сохранить выгодное положение во времена перемен, пристигших королевский дом. Он поставлял свежий хлеб к столу Людовика Одиннадцатого и продолжал делать то же для Карла Восьмого. Младший, Жеан, примкнул к свите освобождённого из Шинона Рене Алансонского. Тристан видел здесь иронию судьбы: ведь он сам несколько лет тому назад препроводил в Шинон опального герцога, а ныне сын подвизался подле одной из прежних жертв отца. Луи умер совсем маленьким — Тристан задумывался иногда, каким вырос бы третий сын, унаследовавший, как и прочие его отпрыски, внешность и повадки отца. Эта оборвавшаяся жизнь подобна была ручейку, прошелестевшему после дождя и вскоре пересохшему. Другие же потомки Тристана, набравшись сил, уверенно торили собственные дороги.
Какая судьба ожидала крохотное существо, которое росло и барахталось в животе цыганки? Что он мог предложить ему во владение, кроме тесного старого замка Мондион да славы побочного отродья душегуба л’Эрмита?
Эсмеральда, больше не таясь, напевала баллады, вынесенные из странствий по дальним землям, куплеты, сложившиеся в её пылком воображении. Она ни в чём не нуждалась, она жила свободно и счастливо. Ей не приходилось дрожать у остывшего очага, сберегать каждый кусок пищи и каждый клочок ткани, как её матери когда-то. Она не подвергалась опасности насилия. Наконец, она владела сердцем страшнейшего из мужчин Франции и носила во чреве дитя, настойчиво заявлявшее о себе. Эсмеральда с любопытством, присущим неопытности, касалась всё заметнее с каждой неделей округлявшегося живота, ощущая, как ребёнок поталкивается внутри. Поначалу повторяющиеся шевеления пугали её, но быстро сделались привычными. Она инстинктивно ожидала их возобновления. Тристан подмечал, как в такие мгновения на губах цыганки появлялась мечтательная улыбка, взор делался задумчивым.
— Ишь, какая ты стала важная, словно вынашиваешь наследника престола! — заметил он как-то по зиме уже, вечером, наблюдая, как Эсмеральда расчёсывает волосы, готовясь ко сну. Данный ритуал неукоснительно соблюдался цыганкой ежевечерне и проделывался со всею тщательностью. Освобождённые от шпилек косы свободно падали на плечи, расплетались и разглаживались прядь за прядью. Тристан следил: его завораживало мелькание вырезанного из черепашьего панциря гребня в маленькой изящной руке. На этот раз поданная Тристаном реплика заставила Эсмеральду отвлечься.
— О нет, куда как важнее! — восторженно провозгласила она. Рука, державшая гребень, замерла. — Я ношу дитя от человека, чья доблесть не раз служила мне защитой. Мой сын, — Эсмеральда бросила на своего обомлевшего друга озорной взгляд из-под полуопущенных век, — станет таким же смелым и сильным, как отец.
Тристан склонил голову набок. Его некрасивое лицо, обычной невозмутимостью напоминавшее маску, приняло удивлённое и даже словно бы смущённое выражение.
— Смелым и сильным! Да исполнится по-твоему, он переймёт лучшее, что ты разглядела во мне. Ну, а коль скоро ты родишь дочь, то пусть она получит красоту и добродетель матери! Иди же ко мне! — позвал он.
Эсмеральда, положив гребень на каминную полку, с величавой степенностью, приобретённой с недавних пор, приблизилась к Тристану, села рядом с ним на краешек кровати. Он, как не раз делал прежде, принялся перебирать пальцами пряди её волос — подобное занятие привлекало его, принося неизъяснимое удовольствие.
— Ты ведь даже не предполагаешь ничего подобного, так ведь? — приговаривал он. — А я думаю о ней всё чаще. Да! Я знаю, что значит сын. А вот дочь…
— Я и вправду не думала о дочери. Ох! Он уже сейчас так ведёт себя, этот маленький разбойник, что у меня не возникает и тени сомнений. Разве могут девочки так бушевать? Смотрите, вот опять!
Жёсткая мужская ладонь переместилась на живот цыганки, чувствуя, как ворочается там, внутри, живое. Тристан много раз отнимал чужие жизни, значительно чаще, чем сохранял или, тем паче, оказывался причастным к их сотворению. Это незнакомое биение под пальцами против воли притягивало его, пробиваясь сквозь природную злобу и равнодушие.
— Приляг, — сказал он Эсмеральде и, когда та, чуть повозившись, устроилась на боку в глубине алькова, сам укрыл её одеялом, лёг рядом, снова положив ладонь ей на живот. С юго-запада, с Пиренеев, прилетел неистовый ветер. Двое в маленькой спальне слышали, как он снаружи колотится в оконный переплёт, тоскливо, как бездомный пёс, стенает в трубах. От тепла, от темноты снаружи, от лакающего масло светильника на окне становилось им ещё уютнее. Двое, разные происхождением, характером, воспитанием, но неразрывно связанные. Двое, соединённые причудливым капризом судьбы. Возможно, о лучшей участи нечего было и мечтать им.
Смежив веки, Эсмеральда попробовала в мельчайших подробностях вспомнить встречу с матерью, её сбивчивое бормотание, представить, что крылось за ним. За потоком материнских ласк и поцелуев, которых она не помнила, но знала по рассказам вретишницы, ей представлялась и другая, не столь приглядная картина. Эсмеральда многое повидала в таборе и во Дворе чудес. Она знала, как и чем живут уличные женщины. Они приходили, чужие мужчины, молодые и пожилые, в лачугу на улице Великой скорби, жадно, бесстыдно насыщались телом её матери — и всё это совершалось рядом с детской колыбелью. Утолив голод, визитёры убирались восвояси, оставив плату, уходившую в первую очередь на чепчики да распашонки, а потом уж на дрова и провизию. Вот каким ремеслом Пакетта Шантфлери добыла материал на расшитые башмачки! Эсмеральда ни в чём не винила мать, но благодарила небо за то, что её собственную дочь — если действительно родится дочь — ждёт иная доля. И разве же достанется ей хоть каплей меньше материнского обожания, чем сыну?
Светильник, допив масло, моргнул в последний раз и фитиль его погас. На болота легла глубокая ночь, а ветер с Пиренеев всё ещё ярился над ними, трепал и клонил к земле деревья, силился повалить изгороди. К утру он, выдохшись, затих. Обитатели маленького замка безмятежно спали, убаюканные каждый своею мечтой.
*Донжон — главная башня замка, обычно не приспособленная для жилья и несущая военное или символическое предназначение. Часто там же располагались оружейная, колодец и склады продовольствия.
**Годоны — от английского «God damn!», презрительное прозвище, данное англичанам французами.
========== Эпилог ==========
— Девочка, госпожа Агнесса! И до чего же хорошенькая!
Младенец, едва появившись на свет, был тут же искупан, насухо вытерт куском льняной ткани, растёрт розовым маслом и туго запелёнут. Сильные, грубые на вид, но ловкие руки повитухи, принявшие не один десяток новорожденных, протягивали Эсмеральде маленький тугой свёрток. Она же едва нашла в себе силы повернуть голову. Измотанная долгими часами тянущей боли, то отступавшей, то вновь накатывающей, истерзанная спазмами, словно разрывающими тело изнутри, изнурённая боязнью смерти, она лежала безучастно. Всё началось глухою ночью, а сейчас время перевалило за полдень, весеннее солнце вовсю сияло за окном. А ведь она даже позабыла, как страстно желала ребёнка — ей было страшно, страшно, страшно. И она кричала, моля о помощи.
Как мучительно и долго умирали цыганки от родильной горячки, как они метались в забытьи по соломенной подстилке! Матиас Гуниади Спикали приказывал ухаживать за ними, им выпаивали травяные настои, но огневица всё равно пожирала их. А вдруг и она, Эсмеральда, тоже умрёт, не сейчас, так потом?