Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Да, да – глупы люди-то… А все почему?! Необыкновенного хотят, и не могут понять, что спасение их – в простоте. Мне, вот, это необыкновенное до того холку натерло, что ежели бы я не знал, как надобно жить, да в Бога веровал, – в кроты просился я у Господа Бога, чтобы под землей жить. Вот до чего натерпелся».

Рассказ развертывается в бытовую панораму, яркую и ужасную, по-горьковски жестокую.

Странный это писатель. В нем уживается добродушная, чуть-чуть слащавая мечта о благополучной, чистой «культурной» жизни с ненавистью к людям, – неожиданной в русской литературе, непривычной, нетрадиционной и естественно вызывающей у такого «хранителя основ», как Чириков, истерику и вопли. Нет писателя, который бы с таким вдохновением, с такой страстью, как Горький, описывал человеческую жестокость. В его «Несвоевременных мыслях», в статьях, печатавшихся в «Новой жизни» в первый год революции, в описаниях самосудов встречались страницы незабываемые. Конечно, это не были холодно-эстетические картины, и тенденция этих страниц была якобы высоко моральна. Но рисуя сцены озверения, Горький не искал никаких смягчающих обстоятельств. Он ставил все точки над i. Он как бы говорил: все это в природе человека, русского человека в особенности. Смотрите и любуйтесь.

В рассказе «О необыкновенном» нет сцен, выделяющихся из целого. Но от всего рассказа, от всей его бестолочи впадаешь в одурь. Ни на минуту не сомневаешься, что это подлинная жизнь: Горький слишком большой художник, чтобы хоть тень этого сомнения оставить. Но если это жизнь, то прав был Блок, договорившийся до «мировой чепухи» – вместо мирового порядка, и права андерсеновская старуха, сказавшая: «Бог задумал мир в простоте. Вся путаница – от дьявола».

Горький говорит о людях, «около которых нечем дышать». Эти слова можно было бы применить ко всем его героям.

2

Последний выпуск сборников «Недра», помеченный «Москва, 1925», содержит произведения трех поэтов: Брюсова, Волошина, Тихонова. Каждое из них достойно внимания, хоть и по разным причинам.

Стихотворения Брюсова, в особенности второе, «Шарманка», написанное в 1924 году, подтверждают то, о чем давно можно было догадываться: никакого падения, никакого срыва в творчестве этого поэта не произошло. Силы ослабели, но это не катастрофа, а медленный спуск. Изменилось лишь отношение к Брюсову. Стихи, которые в 1905 году вызвали бы общие восторги, в 1920 встречались с недоумением. Я не решаю здесь, какой суд был правильней. Но «Шарманка» могла бы быть включена в «Венок» или «Все напевы», и никто не заметил бы «падения».

Стихотворение Волошина – чудовищно: дальше идти некуда в пошлости и плоскости «взгляда на русскую историю», нельзя придумать стихов, более пустозвонно-трескучих, рассчитанных на раек и эффекты «под занавес». По существу не будем спорить с Волошиным. Верно ли, что «Великий Петр был первый большевик», верно ли, что «дух истории» «ведет большевиков исконными народными путями», – об этом говорить не будем. Но есть все-таки исторические параллели и построения, которые надо бы оставить митинговым ораторам или уездным лекторам. Право же, «дух истории» лучше делает свою работу и искуснее скрывает швы исторических процессов, чем это кажется Волошину. Сводить все прошлое России к произволу царей и распутству императриц, проводить параллели между Петром и большевиками, элементарные, как дважды два четыре, – какое убожество! Какое убожество тоже, после всего, что написано о Петербурге, после Пушкина и Достоевского, после Мережковского и Блока опять писать:

Безумным ликом медного Петра
В болотной мгле клубились клочья марев, —

повторять эти донельзя стертые клише, вызывать всю эту неизбежную петербургскую бутафорию, с неизбежными маревами и болотами. А волошинские неологизмы! Николай Первый «удавьими глазами медузил засеченную Русь».

Поэма Н. Тихонова – до крайности спорна. Но после Волошина кажется, что это чистая и прекрасная поэзия. Едва ли это так на самом деле.

Тихонов, конечно, талантливый человек. Но я с уверенностью повторяю то, что мне приходилось уже высказывать: это скорей беллетрист, чем поэт. Или, может быть, мы слишком привыкли называть поэтами только лирических поэтов, обаятельных прежде всего музыкально. Тихонов глух к музыке, и вся его поэзия живет образами, а не ритмом. Ритм бедный и однообразный, колкий и жесткий.

Поэма дышит бодростью и задором, как полагается советскому «попутчику». Слова умышленно грубоваты, обороты «корявые». Удивительно, как русская поэзия после роз и грез, мечты и красоты сразу ударилась в площадное разгильдяйство, не задумавшись даже, что намеренный выбор слов «низких» столь же наивен и смешон, как и стремление к «изящным оборотам», и что, по существу, это все та же жеманная привычка «не сказать словечка в простоте».

Литературные беседы [ «Под шум дубов» С. Минцлова. – Поль Бурже и Марсель Прево]

1

Исторический роман С. Минцлова «Под шум дубов» обнаруживает крайнюю – хочется сказать, обезоруживающую – художественную наивность автора. Этот роман мог бы появиться во времена Загоскина и даже за его подписью. Конечно, это не был бы лучший из загоскинских романов.

Произведение Минцлова стоило бы проанализировать с точки зрения техники: рассмотреть, как оно сделано, чтобы знать, как делать не надо. Обнаружилась бы полная схематичность, условность языка и эпитетов, условность построения и положений. Это – типичный образец маскарадно-исторических романов: автор избирает эпоху, изучает ее, находит фон для неизбежной и всегда одинаковой любовной интриги. После этого придумываются имена героев – и дело сделано. Никакого творчества в этом деле нет: все взято напрокат из «Юрия Милославского» или «Князя Серебряного», если речь идет о русской старине, из Вальтера Скотта, если роман средневековый.

Характеров нет. Есть традиционный добрый молодец: удалой, буйный, сорви-голова. Есть традиционная красная девица: кроткая, смешливая, застенчивая. Вокруг них движутся, беседуют, ссорятся, бесчинствуют и молятся Богу какие-то манекены, по рисункам Константина Маковского.

Стиля нет. Одно слово неизбежно тянет другое, – по привычке. Волосы или «русые», или «кудрявые», и, конечно, они «разметались». Тишина стоит «нерушимая». Лес заливает горизонт «сплошным морем».

Беру случайные строчки.

Слово «что» – как и полагается в стилизованном под русское искусство – постоянно заменяет слова «как», «будто», «который». Челны несутся не как стрелы, а «что» стрелы, – вот первый попавшийся пример.

Это может показаться мелочными придирками. Но в живом произведении прежде всего живой язык. Что такое язык Минцлова? Говорили ли так в шестнадцатом веке? Говорят ли так теперь? Ни то ни другое.

Этот язык – переходящее из рук в руки клише, с пометкой на нем «исторический жанр».

Из всех видов литературы исторический роман переживает сейчас наиболее явный кризис. Если я упомянул о художественной наивности Минцлова, то лишь потому, что, по-видимому, он об этом и не догадывается. После «Войны и мира» нельзя больше писать эти размашистые полотна с фигурами, отличающимися только по костюмам. Правильнее было бы сказать: после «Капитанской дочки», – если бы эта удивительная и прекрасная повесть не была бы все-таки бледнее толстовских вещей, если бы она так же властно, тиранически и бесспорно исключила возможность существования новых «Юриев Милославских».

Продолжать линию «Войны и мира» – т. е. прежде всего забыть об «историчности», писать о живых, а не о мертвых, – кто это теперь в силах? Можно назвать одно или два имени. Минцлов пошел более легкой дорожкой. Но он и поплатился за это: его читаешь со скукой и недоумением.

2

Не в том, конечно, дело, чтобы следовать за модой. Приемы и способы вести рассказ или описание – разнообразны. Они сменяют друг друга по прихоти поколений, и едва ли один чем-нибудь лучше другого. Но минцловские приемы нельзя назвать устарелыми: они просто дурны, они всегда были дурны и фальшивы. Минцлову, право, не стоило бы утешаться мыслью, что еще придет когда-нибудь его время.

33
{"b":"660425","o":1}