На самом деле, в этом он меня даже превосходил. Джанни был настолько экстравагантен, что по сравнению с ним я казался воплощением скромности и аскетизма. Миуччиу Праду он считал коммунисткой – ведь она сделала коллекцию сумок из нейлона! Не из крокодиловой или змеиной кожи, или еще какого-нибудь столь же роскошного материала, с которым он сам работал в этом сезоне, – из нейлона! И еще он постоянно подбивал меня покупать невозможно дорогие вещи.
– Я нашел для тебя фантастическую скатерть, ты просто обязан ее купить для рождественского ужина, Элтон! Ее создали монахини – представь, они работали над ней тридцать лет! Она прекрасна, Элтон, только взгляни… И стоит всего миллион долларов.
Здесь даже я поперхнулся. Сказал, что миллион – пожалуй, дороговато для вещи, которая погибнет сразу, как только на нее прольют каплю соуса. Джанни посмотрел на меня с ужасом – наверное, решил, что и я коммунист.
– Но Элтон… – еле слышно проговорил он. – Она так прекрасна… Это верх мастерства.
Скатерть я не купил, но это не испортило наши отношения. Мы с Джанни стали очень близкими друзьями. Я обожал звонить ему по телефону, слушать знакомое приветствие: «Аллоу, сучка!» Познакомил его с Дэвидом, и они сразу поладили. А иначе и быть не могло: Джанни с теплотой и любовью относился ко всем – ну, разве что кроме тех, кто делает сумки из нейлона. У него было огромное сердце и очень необычное чувство юмора.
– Когда я умру, – драматически восклицал он, – то в следующей реинкарнации стану больше чем геем! Я стану супергеем!
Мы с Дэвидом обменивались удивленными взглядами, силясь представить себе, как вообще такое возможно. Даже в барах Огненного острова[202] вы бы не встретили такого экстрасупергея, как Джанни Версаче.
Построив наконец нормальные отношения, по контрасту я начал осознавать, сколько ненормальностей порой случается в моей жизни. Вот, например, такой случай. Я организовал парадный обед специально, чтобы познакомить маму и Дерфа с Дэвидом. К этому времени наша связь уже перестала быть тайной: кто-то из коллег Дэвида заметил, как мы выходим из автомобиля у ресторана «Планета Голливуд» на Пикадилли. Его вызвали к начальству, он честно все рассказал, а на Рождество полетел в Торонто, чтобы признаться родителям. Я сильно нервничал; Дэвид упоминал, что его отец очень консервативен, а я прекрасно знаю, как тяжело делать признание, если семья тебя не поддерживает. В Атланте у меня когда-то был роман с парнем по имени Роб, чьи набожные родители очень жестко относились к гомосексуализму. Роб был милым парнем, но его буквально раздирал внутренний конфликт между собственной сексуальностью, религиозными взглядами и родительскими убеждениями. Мы с ним остались друзьями после разрыва; он даже приходил поздравить меня с днем рождения и принес цветы. А на следующий день вышел на скоростное шоссе и бросился под колеса грузовика.
Но семья Дэвида приняла новость спокойно и доброжелательно – думаю, их даже обрадовало, что у сына больше нет от них секретов. Знакомство же с моей матерью я откладывал, сколько мог. Со времени расставания с Джоном Ридом с моими партнерами она вела себя не то что грубо, но очень холодно, и здорово отравляла этим жизнь: она полностью игнорировала людей, которые отнимали у нее мое внимание.
Но на том эпическом обеде проблему создала не мама, а другой гость, психотерапевт. Буквально за пару часов до прихода гостей он позвонил и сказал, что его пациент Майкл Джексон сейчас в Англии. Нельзя ли привести его с собой?
Такая перспектива меня не слишком обрадовала, но отказать я не мог. Майкла я знал еще с тех пор, как ему было лет тринадцать-четырнадцать: после концерта в Филадельфии Элизабет Тейлор приводила его к нам на «Старшип». Милейший был мальчик. Но с какого-то момента он начал изолировать себя от реального мира – точно как Элвис Пресли. Бог знает, что творилось у него в мозгах и какими препаратами он себя пичкал, но в последние годы создавалось впечатление, что с головой у него совсем плохо. Я не шучу: он явно страдал психическим заболеванием, и находиться рядом с ним было очень некомфортно. Печальная история, но, увы, Майкл был как раз из тех, кому невозможно помочь: он как будто уже ушел от нас, закрылся в собственном мире, как в раковине, и жил среди людей, которые говорили ему только то, что он хотел слышать.
И вот теперь он придет на обед, который я устроил специально для того, чтоб представить маме моего бойфренда. Невероятно! Я решил, что позвоню Дэвиду и как бы мимоходом упомяну о визите Майкла. Наверное, если б я сразу перешел к делу и пообещал, что проблем не будет, Дэвид принял бы новость более спокойно. Хотя не знаю. Как только я – как и хотел, мимоходом – упомянул о Майкле, Дэвид взорвался: «Ты что, издеваешься?!» Скрепя сердце, я начал врать, что все не так уж страшно и слухи об эксцентричности Майкла Джексона сильно преувеличены. Вряд ли Дэвид поверил, ведь эти слухи я сам ему и сообщал. Но я продолжал настаивать, что все в порядке и все будет совсем не так страшно, как мы можем предположить.
Я оказался прав. Обед получился не таким безумным, как я предполагал, а еще безумнее. Стоял солнечный день, но нам пришлось накрыть стол в доме и задернуть шторы из-за витилиго Майкла. Бедный парень выглядел ужасно, совсем исхудал и казался тяжело больным. Макияж, похоже, ему накладывал сумасшедший визажист: краска текла ручьями; то, что осталось от носа, покрывал толстый слой липкого белого грима – видимо, с помощью этой клейкой субстанции остатки носа и держались на лице. Майкл не произнес ни слова, просто сидел и распространял вокруг себя волны дискомфорта, как некоторые распространяют уверенность или позитив. Почему-то мне показалось, что он давным-давно не обедал в компании, и, естественно, он ел не то, что подавали нам, а привез с собой личного повара.
Через некоторое время, по-прежнему молча, он вышел из-за стола и исчез. Его нашли через два часа в небольшом коттедже на территории «Вудсайда» – там жила моя домработница. Она сидела и смотрела, как Майкл Джексон тихо и спокойно играет в видеоигры с ее одиннадцатилетним сыном. Неизвестно почему, но с взрослыми он совсем не мог общаться.
Пока все это происходило, я, вглядываясь в полумрак, смотрел на другой конец стола, где Дэвид изо всех сил старался вести оживленный разговор с моей матерью. Она же прилагала все усилия, чтобы еще больше накалить обстановку: растолковывала ему, что психотерапия – пустая трата времени и денег. Причем говорила она очень громко, специально, чтобы психотерапевт Майкла услышал. В редкие минуты ее молчания Дэвид ошеломленно оглядывался по сторонам, будто искал ответа на вопрос: какого лешего здесь происходит и во что он себя втянул?
Но не только нежданный визит Майкла Джексона показал Дэвиду, что мир, в который он решился войти, полон странностей и безумств. Я и сам приложил к этому руку. Клиника в общем и целом обуздала мой бешеный нрав, но семейный темперамент Дуайтов не поддавался полному излечению, и я все еще был способен устроить настоящую истерику. Кажется, впервые Дэвиду довелось это увидеть в январе 1994 года в Нью-Йорке, в тот вечер, когда меня должны были ввести в Зал славы рок-н-ролла. Я не хотел участвовать в этой церемонии, потому что в принципе не вижу никакого смысла в существовании Зала славы. Изначальная идея мне нравилась: чествовать первопроходцев рок-н-ролла, тех, кто в пятидесятые проложил дорогу нам всем, и особенно – тех, кто позже оказался в тяжелом финансовом положении. Но очень скоро это выродилось в пышное мероприятие с участием телевидения, билеты на которое стоили десятки тысяч долларов, и все для того, чтобы как можно больше знаменитостей плюхнулись задами в мягкие кресла.
Разумнее всего было бы сразу вежливо отказаться, но я чувствовал, что обязан пойти. В Зал славы меня вводил Аксель Роуз, отличный парень. Мы довольно тесно общались в один из сложных периодов его жизни – тогда на него набросилась пресса. Мне хорошо известно, каким одиноким и несчастным чувствует себя человек в такой ситуации, и я хотел как-то его поддержать. Мы подружились, даже исполнили вместе «Богемскую рапсодию» на концерте, посвященном памяти Фредди Меркьюри. Из-за этого, кстати, мне пришлось позже отбиваться от ЛГБТ-активистов: в одной из песен Guns’N’Roses есть строки против гомосексуалистов. Конечно, если бы эти слова выражали мнение самого Акселя, я бы на сто метров к нему бы не приблизился. Но их произносил отрицательный персонаж, о котором говорится в песне. Кстати, похожая история у меня случилась и с Эминемом: мы с ним выступили дуэтом на премии «Грэмми», после чего «Союз геев и лесбиянок против диффамации» устроил мне веселую жизнь. И, опять-таки, все понимали, что в песне звучат слова не исполнителя, а персонажа – причем подчеркнуто отвратного персонажа. Ни Аксель, ни Эминем – не гомофобы, и считать их таковыми все равно что приписывать Стингу адюльтер с проституткой по имени Роксана или заявлять, что Джонни Кэш[203] застрелил в Рино человека, только чтобы посмотреть на агонию жертвы.