Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Говно», – добавляет он уже про себя, мысля шире, чем об архитектуре и собственной метафоричности, чтобы поставить после всех предшествовавших размышлений жирную точку. Не выходит, облом, точка ни с того ни с сего отбрасывает тень и пририсовывает себе в компанию еще пару подобных. Так и выстраиваются они рядком, в линейку, намекают, что рано еще заканчивать бушевать, до срока сворачиваться, не весь пар вышел: «Ох, хозяин, царь наш батюшка, облегчи душу свою, обнажи ее, не таись.» Насчет «не таись» – чистой воды «гапоновщина», а в остальном Антон Германович неохотно, но повинуется и настырно продолжает негодовать, хотя и далеко не так усердно, как начал. При этом все больше раздражается на самого себя, на свою неуемность.

«Был бы танком – заехал бы со всей дури в это самое ухо!» – рождается на излете его недовольства вот такой, опять же не самый умный образ. Скорее уж кругом глупый, но простительный. Что поделать, если это самое «был бы.» у части поколения Антона Германовича засело в мозгу, как мелодия «летки-енки» со школьных времен. Шутила так детвора шестидесятых: «Если Верка со Славкой на танцы пойдет, то тогда я – автобус!» Случалось, Верки и в самом деле принимали Славкины приглашения, но тогда все шутки разом заканчивались. Для Славок, понятное дело.

– «Царь батюшка.», – юродствуя, передразнивает себе под нос Антон Германович свой же внутренний голос, самое безобидное из всех передразниваний. – Нету царства-то, кончилось. Царьковство осталось. – завершает он мысль и на удивление быстро успокаивается, словно выдохнул. Вот и точки по ходу слились в одну единственную, зато основательную, упитанную, с виду надежную. Эдакая «Мама – точка».

Если бы кто из встречных прохожих сподобился обратить внимание, показалось бы ему в первый миг, что Антон Германович вспоминает стихи, но только взгляд нашего героя обращен был отнюдь не внутрь себя, как свойственно поэтам, а – вовне. Зоркий взгляд, цепкий, колючий. Не поэтический, словом, никакой романтики. Если только сильно желчный поэт, потому как сатирик.

Сатирику многое позволено

Сатирику многое позволено. К примеру, порассуждать о придуманном Антоном Германовичем царьковстве, словно об овощном салате. Что на грядке выросло, то и построгали. В этом смысле. Антон Германович чего только ни вкладывает в это новенькое, еще не облизанное и не присвоенное политтехнологами слово «царьковство».

– На царства царей зовут, на царьковства – царьков. Те вместо министров по кабинетам рассаживают министриков, начальничков, бюрократишек вместо чиновников. За церковь ратуют, будто она и есть вера. – недавно прояснил Антон Германович смысл своего лингвистического, мягко сказано, экстремизма. И добавил отчаянно, бесшабашно: – Так нам уже и без надобности. Звать, в смысле. Все состоялось.

– За сказанное? – предложил я первое, что пришло в голову. Не за сделанное же?

Антону Германовичу, если бы кто спросил, совершенно не по душе его негативное ко всему отношение. По жизни он человек не злой, по крайней мере, себя к злым не относит. Кстати, домочадцы и друзья за глаза тоже считают его добряком, но сам Антон Германович, если бы такое о себе услышал, непременно стал бы приводить в опровержение непростую свою работу, ее неизбежное влияние на характер. Мне сдается, что он намеренно путает понятия «добрый» и «добренький», однако ни за что в этом не признается, ему так удобнее.

– Ох уж мне эти ваши игры в слова… – отмахнулся однажды Антон Германович от очередного исполнителя проникновенных дифирамбов в его адрес. Ясное дело, тостующий был из младших во всех отношениях – по годам, по званию, по должности. Впрочем, осадил краснобая Антон Германович не зло, без досады, скорее устало – слегка наскучил ему однообразный сценарий застолья.

– Приятно, конечно, слушать такое в свой адрес, только про доброту – это не обо мне. Мы с вами люди дела: когда надо – злые, когда не злые – добрые. Такой подход всех, надеюсь, устраивает? Вот и ладушки. Выполнять! Шучу.

И в самом деле рассмеялся – задорно, примиряюще. Именинник все- таки, хозяин, во главе стола, не по чину гостей обижать, это завтра.

Шельмует, короче, частенько – сослуживцев, друзей, домашних. С его навыками наивно было бы ожидать иного.

В тот раз, на дне рождения, никто не поверил в его искренность и, само собой, не обиделся. В других схожих обстоятельствах сотрапезники тоже не очень-то доверяли «скромным» речам Антона Германовича, но, случалось, коробило их, пусть и виду не подавали – по доброте же все это, от чистого сердца, не из подхалимажа, разве саму малость, которая не считается. Ну, а когда чересчур много выпивали – такое тоже бывало – тут уж обида что есть силы рвалась на волю, приходилось веригами ее усмирять. В эти дни домочадцам обидчивых доставалось, пусть и неповинных ни в чем, потому как «и в горе и в радости.» (хоть и были не венчаны), а откуда ей нынче взяться – радости-то, если «сука, начальник, с говном смешал»?

Достало все

«Достало все. А с чего, спрашивается? Капризы, – самокритично и немного даже язвительно размышляет Антон Германович о своей нелюбви к окружающему его миру. – Похоже, вывели прожитые годы из организма ген доброты, смыли. Зато желчи в теле осталось. Некуда девать! Переизбыток. Может, в самом деле послушать жену и начать принимать желчегонное? Знать бы еще, чем оно занимается в теле, это самое желчегонное. Гонит желчь. А куда мне еще? Или вовсе наоборот: прочь выгоняет, как та же Липа деда своего, если тому случалось до полного свинства упиться? То есть, через два дня на третий, а иной раз – и через день. Потом носилась по всей деревне, искала его, причитала в голос, да все больше матом.»

Наверное, первый раз за весь вечер Антон Германович улыбнулся своим мыслям. Даже взгляд подобрел. Вспомнил забавного деда в телогрейке на вырост и карикатурно натянутой на макушку ушанке – одно ухо задрано вверх, а из под ушанки – патлы, такие же замызганные и сальные, как портки, наползающие на стоптанные кирзачи. И как пылил дед, нарезая зигзаги по неухоженному деревенскому проселку. «Заячьим ходом» окрестил Липин старик свой замысловатый алгоритм движения. – «Хера с два след удержит!» – божился. Никто и не уточнял, о ком это он. Кому, кроме Липы, было гонять бедолагу? Зато всей деревне потеха. Как помер дед – баню натопил по- черному и «задохся» – говорили, Липа его дозу самогонную на себя приняла и все каялась спьяну, что только для него, окаянного, и гнала. «А он вон чё выкинул!». Меньше чем на год деда пережила, не всякая мужская работа женщинам по плечу.

Я и сам помню Липу с ее дедом – пьяницей. Познакомился, когда вместе с Антоном Германовичем в его сруб наведался, на рыбалку ездили.

По-первости вскакивал на рассвете, стоило Липе проорать с крыльца своему благоверному:

– Куда, старый, ссать с цигаркой поперся?! Спалисся, зараза такая! И нужник спалишь!

Откуда ей было знать, что дед там прихлебывал из заначки, что в хитром месте да на неприметном шнурке таилась, наполовину притопленная в дерьме. А цигарка при такой конспирации – первейшее дело: и занюхать, и дух «свежака» отбить.

Мне дед предложил однажды обмыть знакомство, но я – «городская кисейная» – побрезговал и сослался на большую нужду – работать, мол, надо, а после этого дела никак не работается. К тому же, дышал я в тот час робко, чтобы муть, осевшую после долгого пьянства, ненароком не всколыхнуть.

– Я так понимаю, запойный, – огласил дед вердикт. Правда, тут же утешил: – Ну, паря, не бзди. И с этим живут.

Уговаривать, однако, не стал. Ему, по всему было видно, только облегчение с моим отказом вышло. Я все же не удержался, задал рисковый вопрос, от которого язык распух – так чесался:

– Как же ты из говна-то.

– Нормально, – говорит. – Я же для этого дела рукомойник внутри приспособил. Моя было полезла с вопросом: «Чего, мол, старый балбес, удумал?» А я ей: «Газеты читай, дура! Гигиена при таком месте должна быть! Или штраф! Председатель лично грозился!» Ну и отвяла. У Липы, ты знаешь, не очень с грамотой. Плохо читает.

5
{"b":"659048","o":1}