Самому ему редко бывает страшно, больше за близких опасается.
– Не волнуйся ты так, – успокаивают его в таких случаях дочери, как и мать не сдержанные на язык. – Что у нас отнимешь? Кисло у нас и с имуществом, и с бабосами. А где нечего взять – туда нынче не ходят. Так что – шуми сколько влезет, все равно толку не будет. Такие сейчас, папулечка, времена, если ты не в курсе.
– Вы мне тут не умничайте, чаю лучше поставьте, – не желает он всерьез учить их уму разуму. Просто не понимает: как?
«Бесполезно. Не поверят. Могут и согласиться, чтобы настроение отцу окончательно не испортить, но не поверят. Про себя же парирует: пока живой, всегда есть что отнять». Может и счастье, что не понимают?
Верно чувствует: переживания его для дочерей – общее место. Ему и самому не нравится выпирающая казенность этой мысли, про жизнь и отъем.
То, что думает он сейчас о Кремле, ему тоже не нравится, но не выходит по-другому, никак не получается.
Ленинградский окоп
«Ленинградский окоп, право слово, а не Кремль. Впечатление, будто вся страна занята отыскиванием-изобретением в своих семейных архивах – преданиях корешки, протянувшиеся к берегам Невы. Будто и в самом деле не было ничего на этих землях до Петра. Выкресты вон тоже, как ополоумевшие, все вдруг стали рьяными православными. Как-то «по нужде» все это выглядит, вымученно».
На службе у Антона Германовича есть отчаянные – или провокаторы?.. – что шутят: не ровен час, возле царь-пушки табличку приделают: «Осторожно, сюда долетают опасные голоса с улицы!», чтобы, мол, оградить замечтавшихся в заботах и тяготах небожителей от потрясений чужой и откровенно чуждой им жизни.
Хотел бы Антон Германович сам быть в числе тех нежно оберегаемых? Честно? Не знаю. В любом случае, сам вряд ли скажет, а гадать. Либо да, либо нет. А если нет, то чего тогда лямку продолжает тянуть?
У меня, кстати, так, на всякий случай, паспорта деда, и отца хранятся, в обоих прописка ленинградская. Берегу. В отцовский, кстати сказать, и я вписан, ни много нимало, а три доказанных месяца ленинградской биографии. На успешную карьеру не тянет, но я ничего особенного и не жду: во-первых, многое уже было, во-вторых – годы не те, чтобы губы раскатывать. В смысле, мои годы. Так что запросы вполне умеренные, если знаешь куда их посылать, и с кем, чтобы не послали оттуда. В третьих, здоровье все чаще норов за прошлое предъявляет, всерьез отделяется от меня, не то что церковь от государства, не факт, что вообще успею потратиться.
Паспорта на даче припрятаны, лежат себе в отдельной коробочке. Сорок минут до места и назад столько же, примерно полтора часа в обе стороны, если на такси. Вот только денег жалко. По аппетитам нынешних дней у меня их на пустопорожние покатушки нет. На расходы пойду, если только наверняка буду знать, что оно того стоит – выпало счастье. Если сомнений не будет, что потом с налету «три конца отобью», как моя дочь выражается. Такой вот еще один заколдованный круг. Как с девочкой, жалующейся врачу, что в прыщах вся, и никто не любит.
Столько всего поменялось
Столько всего поменялось. Когда мне лет было, сколько сейчас моей дочери, услышь я из девичьих уст про «отбитые три конца», право, не знал бы, что и подумать, но уж точно никак не про заработки. Уж больно разбитные они нынче, на мой вкус. Разбитные и языкастые. У Антона Германовича, кстати сказать, старшая дочь, Нюша, такая же оторва, как и моя, даже побойчее и поскандальней моей будет. Иногда и через добротную кирпичную кладку ее слышно, будто кто радио приглушил. Впрочем, они, Кирсановы, все голосистые, разве что Антон Германович все больше отмалчивается, не участвует в перепалках.
«Это все вы, ироды, голь перекатная, романтики гарнизонные с трехметровыми вашими засранными кухнями, где двум тараканам не разойтись, а вы еще танцульки умудрялись устраивать, это вы меня такой сделали, генеральская парочка, а теперь, видите ли, недовольны они! Да сказать кому стыдно! Я как Золушка.», – выдает Кирсановым время от времени их дочурка, так ни разу и не удосужившись просветить соседей: почему же она «как Золушка»? А ведь людям еще как интересно!
«Виновные установлены, дело за приговором, – пропускают звук стены. Голос грудной, низкий, боль с иронией – жуткий коктейль. – Ну давай, дочь любимая, огласи вердикт.»
Это – Маша, жена Антона Германовича. Как-то пожаловалась, не мне, но в моем присутствии: «Если бы сама не родила, не поверила бы, что моя».
Раньше она заводилась, обзывала дочь неблагодарной «якалкой», сестру ей в пример ставила, отца защищала, но постепенно остыла. Наверное, поняла, что бессмысленно все это. Только отношения портятся, как негодным лекарством недуг лечить. Примирилась.
«Люблю тебя и все прощаю, – стала говорить дочери. – И ты простишь. Знаю ведь, что любишь».
Для меня загадка, каким образом снизошло на нее это примирительное озарение? Уже год, как ей удалили последний зуб мудрости, ночью, в дежурной стоматологии. Откуда такие подробности? По несчастью сам маялся в соседнем кресле, правда мой случай оказался легче. Щеку Маше так разнесло, что если бы она водолазом трудилась, то шлем брать пришлось бы на три номера больше, если такие здоровые вообще выпускают. Я ей все это рассказывал, пока меня вежливо не попросили заткнуться.
Антон Германович на сольных выступлениях дочери чаще молчит. Ни свиста, ни криков «бис», ни вежливых ободряющих аплодисментов. Домашние выяснения отношений ему не интересны. Они предсказуемы, однообразны и напоминают потерявший смысл и заездивший содержание, по неясным причинам сохраненный обряд. Это только соседи за стенами ожидают добротного, обстоятельного, без слюней примирения скандала, втайне мечтая о драке или хотя бы битье сервизной посуды. Непременно сервизной. Недостаточно им обычной, разрозненной, с выщербинками там- сям, какую своим ставят.
Меня всегда занимало: какого черта своим, кого любим, кем дорожим, мы готовы всучить блюдце с отбитым краем, тогда как для посторонних – самое лучшее не столе? Вроде как, перед чужими в лучшем свете предстать, а свои – это свои, они и так все про нас знают? Наверное. Одно утешает: в мире с этой странной привычкой мы не одиноки, показуха – не только отечественный сюжет. По этой причине в зарубежных вояжах я редко бываю в одних и тех же местах, чтобы не привыкали, и вообще не стремлюсь сближаться с кем бы то ни было до рюмок со сколами. Даже если не уважают, говорю себе, то пусть делают это с шиком. Таков мой скромный вклад в воспитание человечества.
И сидят измученные ожиданием соседи, замерев у обоев, натертых ушами до сального блеска, скрещивают пальчики: «Ну давайте же, наконец. Ну сколько можно сопли жевать. Дать бы ей раза, заразе такой языкастой! «Золушка» она, мать ее.»
Все скандалы Антона Германовича происходят на службе. Частые. Ему их с лихвой хватает. Дома он наблюдает за происходящим, отгородившись книгой, газетой, иногда уткнувшись в телевизор, хотя телевизор мешает прислушиваться и можно прозевать момент, когда понадобится его вмешательство. Невмешательство будет чревато резкой переменой темы скандала, в результате чего обе женщины ополчатся против него. Такое уже случалось, и не раз.
Обычно мать и дочь примерно с четверть часа выдерживают набранный с ходу темп, каждая свой. Обе при этом строго отслеживают, чтобы роли не перепутались, следуют заявленному в программе сценарию: юность упивается безоглядными обвинениями, обличает, унижает, витийствует, в то время как зрелость сдержанно и с достоинством соглашается:
– Все правда, доча, все так и есть.
Про всепрощение и любовь вы уже в курсе.
Потом – покаяние с обеих сторон, слезы в четыре глаза, сопли в четыре ноздри, а Антон Германович отправляется на прогулку по «нетерпящему отлагательств» делу.
«Золушка. – злится он, стараясь не наступить в непотребное в темноте прилегающих к Тверской переулков. – Ходячее невезение, а молитвы все об одном и том же: чтобы нашлась тетушка-фея или дядюшка-фей и наградили бедную Золушку немеряной денежкой, настоящими упругими сиськами, износоустойчивыми, но главное, чтобы без имплантантов. Имплантанты – пошлость, для имплантантов феи не нужны. – передразнивает он дочь. – Тьфу! И все равно любимая. Вот же дура! А насчет виноватых, – нехотя соглашается, когда сам с собой – можно. – Насчет виноватых, тут не поспоришь, тут, пожалуй, права.»