* * *
Ночью, перед тем как лечь в больницу на кесарево сечение, я видел сон. Будто ребенок появился, но не из меня, а из черного ящика. Ребёнок был покрыт темной шерстью, у него был хвост и огромные, как у лемура, глаза. Возможно он был красивее, чем я думал. Поначалу я всё не мог понять, похож ли он больше на молодую обезьянку или котенка, потому что иногда он ходил на четвереньках как кошка, а иногда приседал, как обезьяна, а хвост, кажется, одинаково подходил для обоих вариантов. В конце концов, я вспомнил, что котята рождаются с закрытыми глазами, так что должно быть это была обезьянка.
Он промчался стрелой по комнате, а потом спрятался под моей кроватью. Я достал его оттуда, но затем оказалось, что у меня в руках лишь старая пижама.
Я проснулся от невыносимого желания пописать.
* * *
Персонал больницы занимался мною без единой шутки. Что же, полагаю, я заплатил достаточно для того, чтобы меня не высмеивали. У меня была отдельная комната (как можно дальше от родильного отделения).
Десять лет назад, моя история, возможно, просочилась бы в прессу, и операторы с репортёрами толпились бы у моей двери. Но, к счастью, рождение «Милашки», даже отцом-одиночкой, давно не новость. Сотни тысяч «Милашек» уже жили и умирали, так что я не был первопроходцем. Газеты не станут предлагать мне десять годовых зарплат за странную и шокирующую историю моей жизни. Телеканалы не будут претендовать на право показать в прайм-тайм крупным планом мои слёзы на похоронах моего милого неполноценного ребёнка.
Споры об изменениях репродуктивных технологий полностью себя исчерпали. Если их исследователи хотят вернуться на первые страницы — им понадобится квантовый скачок. Без сомнения, они над эти работают.
Всё было сделано под общим наркозом. Я очнулся с головной болью, похожей на удары молотка, и с таким вкусом во рту, как будто меня стошнило тухлым сыром. В первый момент, я шевельнулся, не подумав о своих швах, и это был последний раз, когда я сделал такую ошибку.
Мне удалось поднять голову.
Она лежала на спине в центре кровати, которая теперь выглядела большой, как футбольное поле. Её розовое в складочках, как и у любого другого ребенка, лицо морщилось, глаза закрыты. Вдох, потом стон, ещё вдох, снова стон, как если бы плакать было столь же естественно, как дышать. У неё были густые темные волосы (программа говорила, что так и будет, и что вскоре они выпадут и отрастут светлые). Я с трудом поднялся на ноги, не обращая внимания на пульсирующую боль в голове, наклонился над спинкой кроватки и нежно потрогал пальцем её щеку. Она не перестала стонать, но открыла глаза, и, да, они были голубыми.
— Папочка тебя любит, — сказал я, — папочка любит тебя, Энджела. Она закрыла глаза, очень глубоко вздохнула, потом громко заплакала. Я нагнулся, и с ужасом, с головокружительной радостью, с бесконечной осторожностью в каждом движении, с тщательным вниманием, взял её на руки, прижал к груди, и долго-долго держал.
Через два дня они отправили нас домой.
* * *
Все работало. Она продолжала дышать. Она пила из своей бутылки, пачкала пеленки, иногда плакала в течение нескольких часов, и даже спала.
Каким-то образом мне удалось перестать думать о ней как о Милашке. Я выбросил черный ящик, его задача выполнена. Я сидел и смотрел, как она следит взглядом за блестящей игрушкой, которую я подвесил над кроваткой, я смотрел, как она учится следовать глазами за движениями игрушки, когда я её раскачиваю, кручу и позваниваю ей, я смотрел, как она пытается тянуться к игрушке ручками, пытается тянуться всем телом, разочарованно кряхтя, но иногда очаровательно воркуя. Тогда я подбегал, наклонялся над ней и целовал её в нос, отчего она хихикала, и повторял снова и снова: «Папа любит тебя!» Да, люблю!
Я уволился с работы, когда мой отпуск закончился. У меня было достаточно сбережений, чтобы скромно жить годами и не столкнуться с перспективой оставлять Энджелу с кем-то ещё. Я брал её с собой в магазин, и все в супермаркете были покорены ее красотой и очарованием. Я жаждал показать ее моим родителям, но они задавали бы слишком много вопросов. Я порвал со всеми друзьями, никого не впускал в квартиру и отказывался от всех приглашений. Мне стала не нужна работа, не нужны друзья, не нужен никто и ничто, кроме Энджелы.
Я был так счастлив и горд, когда она впервые протянула руку и сжала мой палец, когда я им помахал перед ее лицом. Она пыталась тянуть его в рот. Я сопротивлялся, дразня ее, то отбирая мой палец и отодвигая его подальше, то вдруг предлагая его снова. Она смеялась этому, будто с полной уверенностью знала, что, в конце концов, я прекращу сопротивление и позволю отправить свой палец прямиком в её липкий рот. И когда это произошло, и вкус оказался ей неинтересным, она оттолкнула мою руку с удивительной силой, не переставая хихикать.
Она опережала график развития на месяцы, сумев сделать это в ее возрасте. «Ты моя маленькая умница!» — сказал я, наклонившись слишком близко к ее лицу. Она схватила мой нос и разразилась ликованием, пиная матрас, издавая воркующие звуки, которых я никогда не слышал раньше, красивой, нежной последовательности тонов, где каждая нота перетекала в следующую, почти как в птичьей трели.
Я фотографировал ее еженедельно, наполняя альбом за альбомом. Я покупал ей новую одежду, прежде чем она вырастала из старой, и новые игрушки, прежде чем она хотя бы прикасалась к купленным неделю назад. «Путешествие расширит твой кругозор,» — сообщал ей я каждый раз, когда мы готовились к прогулке. После того, как я стал возить её в лёгкой детской коляске, где она могла сидеть и видеть больше, чем просто небо, её удивление и любопытство стали источниками бесконечной радости для меня. Проходившая мимо собака могла заставить её подпрыгивать от радости, голубь на тропинке был причиной шумного праздника, а на автомобили, которые вели себя слишком громко, Энджела гневно хмурилась, отчего я смеялся до изнеможения, увидев как картинно её крошечное лицо выражает неприязнь.
И только когда я сидел слишком долго, наблюдая, как она спит, слушая слишком внимательно ее ровное дыхание, шепот в моей голове пытался напоминать мне о предопределённости её смерти. Я заглушал его криком, безмолвно крича ему всякую ерунду, непристойности, бессмысленные обвинения. А иногда я принимался тихо петь или мурлыкать колыбельную, и если Энджела шевелилась под моё пение, я считал это знаком победы, верным доказательством того, что злой голос лжёт.
Но в то же время, в определенном смысле я не обманывал себя ни на минуту. Я знал, что она умрет, когда придёт время, как сто тысяч других умерли до неё. И я знал, что единственным способом мириться с этим было ожидать ее смерти, делая вид, что это никогда не произойдёт, и лечить ее так же, как настоящего, человеческого ребенка, в то же время сознавая, что она не более, чем очаровательное домашнее животное. Обезьяна, щенок, золотая рыбка.
* * *
Вы когда-нибудь делали что-нибудь такое неправильное, что это утащило бы всю вашу жизнь в душное черное болото в мрачной стране ночных кошмаров? Вы когда-нибудь делали выбор настолько глупый, что он отменял одним махом всё хорошее, что вы когда-либо сделали, делал недействительными все счастливые воспоминания, превращал всё, что в мире было красивым, в уродство, а последние следы самоуважения в уверенность, что вам лучше бы никогда не родиться?
Я делал.
Я купил дешевую копию комплекта Милашка.
Надо было купить кота. Котов в нашем доме держать запрещено, но, всё равно, надо было купить. Я знал тех, у кого есть коты, я люблю котов. Коты — сильные личности. Кот мог бы быть компаньоном, которому я дарил бы привязанность и внимание, не потакая своей одержимости: если бы я попытался одеть кота в детское платьице и покормить из бутылочки, он расцарапал бы меня в клочья, а потом заставил бы съёжиться моё чувство собственного достоинства своим презрительным, уничижительным взглядом.