…Октябрь состоял из нелепых положений, извинений и попаданий впросак. То ее тошнило, то тянуло в сон, то она физически не могла сделать то, что говорила ей Светлана, умная и опытная в разнообразных деревенских делах хозяйка, дотошная, вкусно готовившая и ловко распределявшая по дню дела и силы. Женя чувствовала себя глупой и неповоротливой. Подробно записанный со слов Светланы график хозяйственных дел, которому она пыталась следовать, деньги, которые она настояла, чтоб принимались от нее на еду, старание и прочее – ничто не спасало от неудобства и ощущения себя приживалкой и нахлебницей в этот первый месяц жизни в доме Корецких. Приходилось бесконечно извиняться и тупо шутить над своею неловкостью: смеялся только Сергей, а Светлана нет. К ноябрю Женя немного привыкла к этому дому и заведенным в нем правилам, к тому, как открываются окна и хлопают от сквозняка двери, где висят ключи и когда выбивает предохранители, куда девать мусор, как сушится и гладится белье, где хранятся чистая посуда, обувь, лекарства и туалетная бумага, как располагаются продукты в холодильнике и сковороды на крючьях, когда Светлана кормит птицу и работает во дворе. Когда она может полежать в своей комнате, какие доски скрипят и какая трава сушится на чердаке, где хранятся запасы, и еще сотню важных мелочей большого домашнего хозяйства. Она оценила подробное, разумное до мелочей и точное устройство жизни этого дома, его невозможный для нее порядок – и поняла, что с дружбой у них не получается и вряд ли получится: она увидела, что Светлане все время приходится преодолевать себя. Проблема была даже просто с минимальным доброжелательством. Даже с тем, чтобы просто поздороваться утром или напомнить, что нужно сделать по дому. Не показывая своего, часто мучительного, состояния, Женя пыталась делать как можно больше и демонстрировать подчеркнуто дружеское к Светлане и прохладное, как бы равное, отношение к Сергею, но видела, что ту раздражает все это, и даже простейшее: то, как она моет посуду, накрывает на стол и развешивает белье. Она знала, что невозможно не заметить ее стараний и некоторых успехов в домашних делах, и стала понимать, что дело не в этом, не в ее неловкости, и вынуждена была подобрать уже самые жесткие слова для того чувства, которое она вызывает у Светланы. «Боже, боже, – думала она, – протянуть еще хотя бы декабрь – январь…»
И вдруг перед Рождеством, когда они все вместе, втроем, посидели после ужина, немного выпили и как-то легко заговорили вдруг о всякой ерунде, о зловредной русской погоде и хитром отоплении, премудростях зимнего хозяйства и планах на Новый год – возник удивительный дружеский тон общения: может, Свету тронул рассказ о ее заработках рукоделием и переводами, а может, ее уже обозначившийся живот. Елку поставили двадцать девятого: Сергей притащил огромную красавицу, еле втащили ее в дом, она встала в гостиной и уперлась в высокий потолок. Украшений на такую верзилу совершенно не хватало, и Женя в своей комнате из цветной бумаги и картона вырезала фонарики и смешные фигурки, склеила звезду на верхушку и навертела кукол из лоскутов и тряпочек. Еще прикрепила нитяные петельки к конфетам. В ночь на тридцать первое Женя встала, чтобы развесить все это на елке. Осторожно встала на табурет, до верхушки, чтобы закрепить звезду, не доставала, но все остальное развесила куда хватило роста. И вдруг она услышала со стороны Светланиной комнаты на втором этаже вскрики. Она в ужасе замерла на табурете, подумала: Свете плохо, спазмы или приступ, – и тут же поняла, в чем дело, еле сползла с табурета и, сжавшись комочком, добралась до своей комнаты. Рыдала в подушку, а когда переставала, ее била дрожь и тоска была смертная. Было уже утро, когда болезненно, прямо в область печени в первый раз ударил ребенок, она охнула, прислушалась к себе и поняла это: «Хватит рыдать, подумай немного обо мне и обо всех нас, в том числе и об отце моем». И ее осенила единственная причина, по которой это могло произойти. Утром тридцать первого она не вышла, через дверь сказала Сергею, что плохо себя чувствует и выйдет к вечеру. Потихоньку плакала и думала теперь, что хорошее настроение Светланы перед Рождеством могло быть вызвано тем же, что она слышала.
Вечером Женя вышла как ни в чем не бывало, Сергей и Светлана обрадовались, все уже было накрыто на стол, и телевизор вещал что-то бодрое, пышное и глупое. Последние приготовления – и они подняли свои бокалы за уходящий старый год. Светлана и Сергей, у которых под коноплю, как и у многих деревенских, в огороде был отведен приличный кусок, покурив травки, весело шутили о делах, друзьях, о скором приезде Никитиных и о детском далеком прошлом, а Женя, после такой ночи опьянев от единственного бокала шампанского, хохотала из-за любой детали. Сергей играл на гитаре, и они вместе со Светланой – у той был сильный высокий голос – пели романсы и песни. Разошлись по комнатам уже в четвертом часу. Женя, разбитая и измученная, все равно всю ночь просыпалась и прислушивалась, выходила в туалет и опять слушала, не будет ли прежних ужасных звуков, но было тихо… А через два дня в отношениях со Светланой все вернулось к прежней неприязни. Женя ревновала и страдала, что напрасными оказались жертвы, понесенные ею и Сергеем, как она решила, ради будущего ребенка.
4
Деревня Поречье на высоком левом берегу Клязьмы уже не могла называться деревней в том смысле, как это понималось раньше, когда на нескольких деревенских улицах проживало сто, двести семей, когда в каждом третьем доме у тебя родственники и жизнь – как нательная рубаха, которая сушится во дворе: она хоть и твоя, но видна всем соседям и, как другие рубахи на других веревках, много раз обмусолена нескромными и при этом равнодушными взглядами – и только когда от порыва ветра снизу, с Клязьмы, она, висевшая привычно одеревенело, вдруг вся целиком взмывает выше забора, обрывая гнилую веревку, – «Господи, в реку полетела», – ахнут разом старухи, сидящие у окошек в окрестных домах. Остались ли до сих пор где-нибудь эти прежние деревни? Нет уже этих, теперь почему-то трогательных, способов человеческого общежития, а скоро не останется даже остовов старых деревянных жилищ: добьют их дожди, гниль и холода.
Оказалось вдруг, что никакой необходимости в существовании деревни Поречье нет. Так же как в существовании тысяч таких или подобных деревень и даже вообще всех деревень. Эта черта под тысячелетним существованием крестьянства, так легко и резко проведенная налетевшей свободной жизнью, и стала настоящим освобождением крестьянства: сама свобода взяла и вымела паршивой метлой всех за тюремные ворота на пустую голодную дорогу – и побежала деревня в города и городишки, возвращая мещанскому городскому населению его прежнюю заскорузлую и простонародную основу. Стало вдруг совершенно ясно, что ни ценности, ни уникальности, ни даже простой хозяйственной надобности никогда и не было в сохранении огромного рабского сельского слоя русского населения, что вовсе не земля-матушка кормила, поила и благодетельствовала, а согбенные и смиренные российские человеки тащили на себе бескрайнюю земляную поклажу и не могли иначе распрямиться, кроме как сбросив ее с горба разом и всю целиком, вместе с коровами, огородами, домом и серой крестьянской нищетой. Исторический разгром жизней миллионов сельских российских семей в конце двадцатого века прошел малозамеченным, будто не было мучений и страданий, разорений, бессилия и ранних смертей: холопам не важны холопы. Прежние деревни, давно уже отличавшиеся разве что живописным местоположением, зачахли, превратившись в то, названия чему неспешный русский язык еще не придумал. Клязьма, впадающая в Оку, впадающую в Волгу, теперь освободилась от непомерной и дурной человеческой нагрузки, обжилась растительностью и рыбой, но одновременно стала мелеть от безделья. Входившая когда-то в большой речной торговый путь, по которому местные веревки, цепи и канаты ехали через Каспий аж до Персии, Клязьма теперь медленно и налегке шествовала по все более заболачивающейся Мещерской равнине.