– Но спорт… это, конечно, тоже хорошо. Хотите, я вас в конюшню свожу как-нибудь?
– А вы это… еще и на лошади умеете?
– Не то чтобы умею, в детстве занимался немного. Потом застеснялся – там одни девочки обычно, и мне было как-то… неспортивно. – Даниил Андреевич чему-то тихо улыбается. Они стоят на трамвайном виадуке, и с некоторого отдаления видно, что Слава Медведев уже почти на полголовы выше небольшого чернявого учителя.
Петрович примчался утром.
– Ну вот, Дань, а ты туда же – лояльность, все дела. Пора понять – либо мы их, либо они нас. Не уберег Серегу, эх.
– В Кронштадт идут, на день Флота! – раздался сверху голос Андреича. Он уже взобрался на последнюю площадку наблюдательного пункта и, перегнувшись через остатки заграждения, указывал Альке на далекие корпуса эсминцев.
День Флота. Конец июля уже. Вам следует уехать сегодня же.
– Спускайтесь уже! – крикнула она Вадиму. – Мне нужно успеть до десяти в медсанчасть.
Тем вечером ей в дополнение к лестнице в подвал задали мыть два пролета между хирургией и травмой. Было уже начало двенадцатого, и она торопливо размахивала шваброй, опасаясь не успеть на автобус. Парни предлагали дождаться ее и подвезти, но она почему-то отказалась. Ей и так было все время неловко, что они возятся с нею, развлекают, а Генка еще и то и дело пропадает куда-то, будто норовя оставить их с Андреичем наедине. На площадке у травмы курили двое выздоравливающих – дяденька средних лет с загипсованной ногой и парень помоложе, с тем типом повреждений, которые обычно остаются после доброй потасовки. Скрипнула дверь на отделение, и на лестницу вышел третий – совсем еще пацан с забинтованной башкой и характерными темными очками вокруг глаз.
Варвара несет водку.
– Ничё, Чингис. – Данька удивленно приподнимает бледное, мятое лицо. – Прорвемся, – говорит Петрович. – И, кстати, переезжай в город наконец. А то подловят тебя здесь где-нибудь, а мне отвечай.
Даньку бьет дрожь. Он не смеет Варе в глаза посмотреть. Ему все мерещатся черные морды и как ее в кусты волокут.
– Ничего, – говорит она, и приобнимает его мягко, и к плечу волосами прислоняется. – Ничего страшного не случилось, Иконников ведь тупой был, как тот гриб в парке «Александрия». А теперь семье за его тупость пенсию выплачивать будут; и все равно что герой.
Данька стряхивает ее с плеча. Спохватившись, гладит по волосам. Он уже не знает ничего, ничего не понимает. Петрович напротив раскачивается над рюмкой багряным колоколом. Опухшие брылья печально дрожат.
– Курнем? – спрашивает Данька и выходит с Варькой на воздух.
– …Они еще летом продали квартиру – кавказцам каким-то. Очень быстро продали. Деда забрали и уехали.
– Куда? – зачем-то спросил Данька.
– Кажется, у них родственники в Севастополе. А новые хозяева так и не появились…
– Мы – новые хозяева, – поясняет Петрович и плечом проталкивает Даньку в прихожую. – Что встал? Располагайся. Вот, сержанта еще поселишь куда-нибудь. Он тебе кофей по утрам готовить будет, – капитан аж гоготнул, так ему понравилась идея. Соседка жалобно посмотрела на Даньку и исчезла. Ворон обернулся – на площадке теперь маячил рослый парень с рюкзаком через плечо и сержантскими лычками.
– Меня Алексеем зовут, – представился. – Я здесь на пропусках буду сидеть, когда вахту сделают. Мы с вами соседи, – Данька рассеянно пожал руку.
– Эй, мужики, – тихо произнес он. – А это какой город?
– В смысле? – не понял драчун.
– Ну, город… где мы находимся.
– Планета Шелезяка, населена роботами, – съязвил дяденька.
– Ты подожди, – прервал его парень, – ты откуда такой красивый нарисовался вообще?
– Не помню, – сдавленно произнес тот. – Кажется, мы с пацанами в увал пошли…
– Ты служивый, что ли?
– Да вроде…
– Имя помнишь? Номер части?
Парнишка присел на корточки и обхватил голову руками.
– Ничего не помню. Бля, да что ж такое-то… Решат, что я съебался.
– Подожди до утра и попроси сестру твой шмот принести, – наставлял его дяденька. – Хоть что-то там у тебя должно быть с собою.
Пацан сидел на корточках и качал забинтованной головой, повторяя – не помню, не помню.
Когда они ушли, Алька домыла площадку, выкинула окурки из консервной банки, служившей пепельницей, и решила не рисковать, бегая за автобусом, а провести эту ночь в своем подвале. Должно же наконец найтись хоть что-то – думала она, и перед глазами у нее все стоял человек, заброшенный в незнакомый город без близких, без прошлого, без имени и даже без штанов.
В гостиной стоял огромный овальный стол и пустой сервант. Старый пустой сервант. На стене висела карта – материки, моря и океаны. Еще – огромная морская черепаха. Прежние хозяева были явно тем еще кусочком истории. Данька закрыл за собой дверь и еще раз оглядел комнату. Ему стало не по себе – обстановка слишком напоминала бабушкину квартиру на берегу одной из малых речек нашего города, где он, собственно, и провел первые несколько лет жизни. Даже карта на стене – атласная, крепкая, как шкура земли, только у них шарик был поделен на два – анфас и профиль; Новый и Старый свет. Дед Даниил Андреевич, его полный тезка, был морским офицером.
– Чё, лейтенант, а правда здесь адмирал жил? – Леха толкнул дверь, Даньке пришлось посторониться. Он пожал плечами – не знаю, мол. – Счастливая квартирка, – сержант улыбался; доволен.
– Ботинки сними, – посоветовал Данька. Сам так и стоял, как кот – в сапогах.
Собаки орали по всей деревне, кричали люди. По чердакам шарили желтыми кончиками пальцев карманные фонарики. Облава сгребла бродяг, в железных ящиках грохотали и скреблись человечьи кости. Никто не хотел так, но каждый теплый уголок в эту холодную солнечную осень был обитаем.
– Отбросы, – коротко сплюнул капитан, он был недоволен.
Деревенька Санино; в стороне от тракта. Жители – пьянчужки, бабки с козами и цыгане со всей остальной живностью. Заповедник натурализма и нищеты в двух шагах от одного из культурных центров цивилизации. Машины Дружины подошли с двух концов единственной улицы. Предосторожности излишни: деревенька так давно и прочно пребывает в летаргическом забытье, что никто и с места не стронулся. Чуть на отшибе стоит большой цыганский хутор. Собрав урожай бомжиков, на зиму пригревшихся в пустующих деревенских домах, дружинники направляются туда.
…Где-то в верхнем мире просыпалась жизнь. Чтобы узнать, сколько времени, сидя в темном, душном брюхе этого четко настроенного организма, Альке даже не надо было смотреть на часы. И так понятно, что уже восемь утра. Достаточно прислушаться – вот прогрохотала тележка из кухни в сторону лифтов, ее нижний ярус нагружен эмалированными кастрюлями с небрежными надписями масляной краской на желтых боках. Тр – обозначало «Травма», Нрв – «Неврология», Гин – «Гинекология» и так далее. В кастрюлях плещется отмеренная по количеству пациентов пшенная или пшеничная каша. Рядом с кастрюлями каши приютилась кастрюля с чаем, она почему-то всегда одна на всех. Наличие заварки в том чае только угадывается. И то больше по гордой надписи на боку кастрюли. Чай перегрет и сладок, пить его мучительно. А вот каша отменная. Дома такую не сваришь – всегда с особой гордостью заявляет повариха Люся. На верхнем ярусе тележки позвякивают друг о друга тарелки и алюминиевые ложки. Сливочное масло, нарезанное на порционные кусочки, подтаивает на отдельном блюдце. Этим маслом сдобрят пшенную кашу, и тогда ее можно будет называть пищей богов. Или амброзией. Несколько раз Люся пыталась втиснуть Альке эту кашу с собой, домой. Каша была упакована в желтую, огромную, литра на два, вскрытую жестяную банку из-под немецкого сухого молока. «Оккупационное… то есть, гуманитарное», – басовито хмыкала Люся, длинная тощая баба с редкими желтыми зубами и огромными синими глазами, опушенными густыми темными ресницами.
– Бери, бери. Мы все так делаем. А что, выкидывать?