Вся площадь центральная застроена татарскими дощатыми корпусами: здесь и краснорядцы с шелками да сукнами, с батистом, сатином, с коврами, с персидскими шалями; здесь и татары-скорняки да меховщики с каракулем черным и серым, с куньими да бобровыми воротниками, с красными женскими сапожками, с мягкой юфтью и блестящим хромом, с твердыми, громыхающими, как полированная кость, спиртовыми подошвами. А вокруг них в легких палатках на фанерных полках расположилась шумная ватага лоточниц, своей яркой и пестрой россыпью товаров уступающая разве что одним китайцам. А на окраине площади, прямо на земле, на разостланных брезентах раскинули свои товары горшечники и бондари, жестянщики и сапожники; перед ними горы лаптей и драного лыка в связках, горшечные пирамиды, радужные переливы свистулек, петухов, глиняных барынь, расписных чайников, кадок, самопрях…
А там еще мясные и рыбные ряды, целиком забившие Сергачевский конец, да на улице Кукане два ряда – медовый да масляный. Мед сливной и сотовый: гречишный, липовый, цветочный. А в грузных серых торпищах тут же продавались семечки ведрами.
И горланили, соперничая, пантюхинские блинницы да пирожницы с тихановскими черепенниками: у одних корчаги со сметаной и чашки да тарелки с блинами, у других подносы с черепенниками.
– Родимый, бери блинка! Ешь, кунай в корчагу!
– А макать можно?
– Макай, макай…
– Так что продаешь, макача аль кунача?
– А мы черепенники! Теплые черепенники… Мягкие, воздушные… – кричали вперебой тихановские молодайки, поднося на большом противне принакрытые полотенцем, дымящиеся, коричневые, похожие на маленькие куличи, ноздрястые черепенники, испеченные из гречневой муки. Рядом с черепенниками бутылка конопляного масла с натянутой на горлышке продырявленной соской. Прохожий бросает на противень пятачок, берет мягкий, пахнущий гречневой кашей черепенник, разламывает пополам и подставляет дымящиеся ноздрястые половины:
– Голуба, посикай-ка!
Молодка берет бутылку и брызгает маслом на черепенник, отсюда и прозвище:
– Эй, ты, посикай-ка, подь сюда! Черепенники парные?
– Ой, родимый, духом исходят… Только рот разевай.
А над всем этим людским гомоном и гвалтом, над поросячьим визгом и лошадиным ржанием, над ревом и мычанием, над петушиными криками, над тележным грохотом и скрипом колес величаво и густо плывут в вышине тяжелые и мерные удары большого церковного колокола: «Бам-м-м! Бам-м-м!» Это корноухий церковный звонарь Андрей Кукурай, принаряженный по случаю праздника в черный суконный костюм и хромовые сапоги с галошами, с высокой колокольни под зеленой крышей посылает прихожанам господний благовест, приглашая к обедне в раскрытый храм, где входные врата и двери, иконы и клирос увиты зелеными ветвями берез; а на паперти, на изразцовом церковном полу густо раструшена только что скошенная трава, отдающая горьковатым свежим запахом сырости.
Андрей Иванович Бородин вывел на Сенную улицу в конный ряд своего трехлетнего жеребенка Набата; ведет его под уздцы, шаги печатает прямехонько, точно половица под ним, а не дорога, сапожки хромовые, косоворотка сатиновая, прямой, как солдат на смотру, и жеребенок гарцует, ушами прядает. Картина! Темно-гнедой, с вороненым отливом по хребтине, грива стоит щеточкой, челка на лбу… Оброть с медными бляшками, с наглазниками, чтоб в сторонку не шарахался от каждого взмаха руки напористого барышника. Эй, православные, посторонись, которые глаза продают!
Не успел Андрей Иванович толком привязать жеребенка, как ринулся к нему бородатый хриплый цыган в белой рубахе и длинных черных шароварах, почти до каблуков свисавших над сапогами.
– Хозяин, давай минять? Твой молодой – мой молодой.
За цыганом вел мальчик круглого игреневого меринка.
– Хрен на хрен менять, только время терять, – ответил Андрей Иванович.
– Ай, хозяин!.. Пагади, не торопись. У тебя двугривенный в руке – я тебе целковый в карман кладу.
– Иди ты со своим целковым… Чертова деньга дерьмом выходит.
– Ай, хозяин! Ты пагляди, не копыта – камень. Гвоздь не лезет… Ковать не надо, – азартно хвалил за бабки своего мерина цыган.
– Эй, цыган, чавел! Не в те двери стучишься, – окликнул цыгана желудевский барышник, известный на всю округу по прозвищу Чирей. – Здесь именная фирма, понял? Здоров, Андрей Иванович, – протянул он руку Бородину и кивнул на жеребенка: – Объезженный?
– Да… Весной даже пахать пробовал.
– Как в телеге ходит? На галоп не сбивается?
– Рысь ровная… идет, как часы… Можно посмотреть.
– Понятно! – Чирей худой и суровый на вид, в белесой кепке, натянутой по самые рыжие брови, нагнулся и быстро ощупал ноги Набата, хлопнул по груди, схватил пальцами за храп и так сдавил его, что лошадь ощерилась…
– Ну, что ж, – сказал, окидывая взглядом жеребенка. – Коротковат малость, и зад вислый.
– А грудь какая? А ноги? – сказал Андрей Иванович.
– Грудь широкая. Сколько просишь?
– Для кого ладишься? Для приезжих или своих?
– Свояк просил. Лошадь стара стала, татарам на колбасу продал.
– А что сам не пришел? Хворый, что ли?
– Слушай, ты лошадь продаешь или милиционером работаешь?
– Я ее три года растил. Хочу знать – в какие руки попадет.
Чирей растопырил свои длинные пальцы с рыжими волосами:
– А что, мои руки дегтем мазаны?
– Так бы и говорил – через твои руки пойдет. А там что будет делать – камни возить или на кругу землю толочь – это тебя не касается.
Чирей осклабился, выказывая редкие желтые зубы:
– Ты чего? На поглядку под закрышу хочешь его поставить, да? Чтоб овес на дерьмо перегонял… Ну, сколько просишь?
– Две сотни, – хмуро ответил Андрей Иванович.
– Вон как! Ты что, и телегу со сбруей отдаешь в придачу?
– Ага. И кушак золотой на пупок. Скидывай ремень!
– Это кто здесь народ раздевает? При белом свете! – послышался за спиной Андрея Ивановича частый знакомый говорок. Он вздрогнул и обернулся. Ну да!.. Перед ним стоял Иван Жадов, руки скрестил на груди, глаза нагло выпучил и ухмылялся. А за ним – шаг назад, шаг в сторону, руки навытяжку, как ординарец за командиром, стоял в серой толстовке и в сапогах Лысый. На Иване белая рубашка с распахнутым воротником, треугольник тельняшки на груди и брюки клеш. Андрей Иванович тоже скрестил руки на груди и с вызовом оглядывал их.
– Нехорошо как-то мы стоим, не здороваемся… Не узнаешь, что ли? – спросил Жадов и обернулся к Лысому: – Вася, тебе не кажется, что этот фрайер, который скушать нас хочет, вроде бы жил на нашей улице?
– Он, видишь ли, с нашей Сенной переехал в Нахаловку, а там народ невоспитанный.
– Вон что! – мотнул головой Жадов. – Он с нашей улицей теперь знаться не хочет.
– Ваша улица та, по которой веревка плачет, – сказал Андрей Иванович. – А Сенную вы не трогайте.
– За оскорбление бьют и плакать не велят, – процедил сквозь зубы Жадов.
– Начинать? – Лысый сделал шаг вперед и нагнул голову.
Андрей Иванович ни с места, только ноздри заиграли да вздулись, заалели желваки на скулах.
– Вы чего, ребята? С ума спятили! – сказал Чирей.
– Заткнись! – цыкнул на него Жадов.
– Ты давай не фулигань! – заорал вдруг Чирей. – Не то мы тебе найдем место…
– Отойди! – надуваясь и багровея, сказал Жадов.
– Нет уж, это извини-подвинься. Я ладился, а вы подошли. Вы и отходите. Я первым подошел – и право мое! – горланил Чирей.
– У нас свои счеты, понял ты, паскуда мокрая! – давился словами Жадов.
Чирей раскинул губы раструбом, как мегафон:
– Плевать мне на твои счеты. Ты нам свои законы не устанавливай. Здесь базар, торговое место…
Эту скандальную вспышку, уже собравшую толпу зевак и грозившую разразиться потасовкой, погасил внезапно появившийся Федорок Селютан. Он ехал в санях по Сенной, стоял в валенках на головашках, держался за вожжи и орал на всю улицу:
В осстровах охотник целый день гуля-а-ет,
Если неуддача, сам себя ругга-а-ет…