12
Гордеевский подрядчик Федор Звонцов ночью приехал в санках на хутор к Черному Барину. Заиндевевшего в пахах рысака привязал к плетню, накрыл тулупом и постучал кнутовищем в окно.
Сперва вспыхнул свет в избе. Потом на крыльцо вышел Горбун в накинутом на голову, точно шаль, полушубке. Отталкивая назад, в сени, рвавшегося с глухим сиплым лаем старого кобеля, спросил:
– Кого там нелегкая принесла?
– Ты что, Сидор, своих не узнаешь? – ринулся от окна приезжий. – Я ж Звонцов, из Гордеева. Мокей Иваныч дома?
– Федор Тихоныч? Проходитя в избу…
Сидор взял собаку за ошейник и пошел впереди. В избе горела висячая лампа, тускло освещая голые стены, на которых висели на гвоздях шубы, шапки, хомуты и седелки вперемешку с пучками засушенной травы. В переднем углу была божница с богатыми иконами в серебряном окладе, с которых взыскующе смотрели строгие темные лики.
У Черного Барина оказался Васька Сноп; с печки слез взъерошенный, со вздыбленными нечесаными волосами, с опухшим лицом, спал в портках и в валенках. И хозяин сам телогрейки на ночь не снял, тоже валялся в валенках на кровати. Видно было по всему, что завалились спать в чем были, крепко набрамшись. На столе стояли пустая четверть да высокая глиняная поставка с медовухой: огрызки хлеба валялись по столу, на деревянных тарелках лежали соленые огурцы, капуста квашеная, яблоки моченые.
– С какой радости пировали? – спросил Звонцов.
Хозяин, тяжело опираясь на локти, привстал с кровати:
– Погоди до утра – завтра сам узнаешь.
– А я не хочу годить. Затем и приехал…
Черный Барин, как бык, подминая поскрипывающие половицы, прошел к столу, сел на скамью, кивком головы приглашая остальных. У него были рыжие с проседью короткие усы и темное морщинистое лицо. Возле отлежанного красного уха в седых волосах торчало черное перо, видно, из подушки, ворот синей косоворотки осел и скрутился жгутом. Глядел он хмуро красноватыми, как у старого кобеля, глазками; тот лежал у порога, бдительно смотрел на Звонцова, и казалось, что вот-вот забрешет.
– Квашнина посадили, – сказал хозяин, – вон, Васька приехал… В ихнем районе уже началось.
– Самого в тюрьму посадили, в Пугасове… а детей, жену, тещу отвезли в теплушки. На путях стоят… С собой ничего не велели брать. Взяли их – кто в чем был. – Сноп присел на край скамьи и тупо глядел куда-то в дальний угол, словно думал совсем не о том, про что говорил.
– А хутор? – спросил Звонцов.
– Туда отобранных лошадей сводют, – ответил Васька. – Ссыпной пункт хотят сделать.
– Дак чего ж! И мы ждать будем, когда нас повезут на убой, как баранов? – спросил Звонцов и со злостью сильно выдыхнул, потом выругался.
– А что поделаешь? Плетью обуха не перешибешь, – как бы на свои мысли ответил Черный Барин.
– Ты хоть замахнись! Покажи, что человек, а не безответная скотина.
– На кого же замахиваться?
– Как на кого? На всю эту сволочь… Башки им сворачивать надо и отбрасывать прочь, – Звонцов скрежетнул зубами, бросил с силой об пол кнут и застонал, мотая головой.
– Кто им башки сносить будет? Кто? Я да ты, да мы с тобой?
– Как кто? Ты, верно, ослеп и оглох на своем хуторе? Весь народ колобродит, как брага в кувшине. Того и гляди, стенки разорвет. Погоди малость – увидишь, какое веселье пойдет. Вот погоди… Нас уберут – и за народ примутся, начнут всех бузовать в колхоз. Тогда и начнется.
– Не пойму чтой-то… Мы-то с тобой с какого бока припека? Пока наши мужики раскачаются – нас и вспоминать не будут.
– А чтоб не позабыли про нас, мы им всем покажем кузькину мать. Дворы наши пожгем, чтоб ни нам, ни им. А сами уйдем в лес.
– Куда в лес? – Черный Барин ворохнулся, как спросонья, и удивленно посмотрел на Звонцова.
– За кудыкины горы… Чай, у тебя найдется укромное местечко, как-никак – на краю леса живешь. Затем и приехал к тебе.
– Пустое дело, Федор. Мы не медведи, в лесу не проживем.
– Я ж те говорю – на время схорониться. А начнется – тогда поглядим. – Звонцов азартно подался грудью на стол. – Мокей Иваныч, посадят ведь! Все равно конец решающий подходит для нас с тобой. А ежели помирать, так с музыкой. Запалим… туды ее в душу мать! А-а? Пусть веселятся…
– А грех-то, грех на душу ляжет… Как с грехом-то быть, а? – спросил Горбун, он как вошел, так и стоял у порога, ухватясь одной рукой за спинку деревянной кровати. Голова его чуть возвышалась над этой спинкой, но руки были длинные, сильные и плечи широкие, а губы вперед и навыворот, как у мулата.
– Ты молчи, блаженный! – цыкнул на него Звонцов. – Тебя все равно не тронут, как убогого. Пойдешь по миру с сумой, молиться станешь, грехи наши замаливать.
– Нет, Федор, в таком деле я тебе не помощник, – сказал Черный Барин, глядя на свои руки, сложенные крестом на столе. – Сжечь все, что сам обтесывал, выкладывал по бревнышку… А сад, питомник? Ежели спалить дом, и сад погибнет. Кто за ним тут будет присматривать?
– Эх, голова два уха! Да ты что, спишь? Не до поросят, когда свинью палить тащат. С самого голову сымут, а ты об саде заботишься!
– Я не бессмертный. Рано или поздно – все равно помру. А сад пущай стоит. Это живое дело. Дерево, оно от бога. И само по себе ценность имеет, и людям на радость.
– Истинно, Мокей! Право слово, истинно! – сказал Сидор.
– О, кулугуры упрямые! – выругался Звонцов. – Их, как баранов, на убой поведут, а они заботятся, чтобы хлев опосля них в запустение не пришел. Эх-х вы, агнцы божие! Оттого и бесы разгулялись, что такие вот беззубые потачку им дают, нет чтоб по рогам их, по рогам. – Он стукнул дважды кулаком по столу. – Да все пожечь, так чтобы шерсть у них затрещала… Глядишь – и провалились бы они в преисподнюю.
– Нет, Федор, подымать руку на людское добро – значит самому бесом становиться…
– О душе-то, о душе подумай! – сказал опять свое Сидор.
Мокей Иванович тоскливо взглянул на брата и вздохнул, а Звонцов крикнул в лицо Черному Барину:
– Значит, все им отдать? Передать из рук в руки? Так лучше, да?
– На все воля божья, – ответил тот. – Но руки подымать на свое добро не стану. Грех.
– Ну, ну… Давайте, топайте в рай в сопровождении милиционера. – Звонцов встал, поднял кнут, щелкнул им в воздухе и выругался: – Так иху мать! От меня они не разживутся. Пойду – и все пущу на воздух.
– А ты об жене подумал? – спросил Мокей Иванович. – Сам в лес, а ее куда?
– К сыну ее отправил в Нижний. – Звонцов опустил голову, помолчал. – Поди, до них не доберутся? – Потом махнул рукой: – А, всем один конец. Я пошел…
– Спаси тебя Христос! – Сидор занес руку с двоеперстием.
Но Звонцов отстранил его крутовищем:
– Да пошел ты!.. – И вышел, хлопнув дверью.
На улице валил снег, метелило. И тулуп, и грива лошади побелели. Звонцов отряхнул рукавицей гриву, снял тулуп, бросил его в санки и, отвязав вожжи от изгороди, еле успел повалиться на бок, накрыть ускользающие санки – Маяк взял с места рысью.
«Ах, Федор Звонцов, Федор Звонцов! Думал ли ты, что доживешь до такого дня, когда руку свою занесешь на собственное добро? Зверем побежишь из родного села в лесную глушь хорониться от глаза людского. Людей добрых подбивать станешь на злое дело, скотину невинную, тварь бессловесную огню предашь. И свет белый станет не милым, и жизнь тягостной, невыносимой…» – думал про себя, рассуждал, спрашивал себя же, как постороннего человека, Федор Тихонович…
Вспоминался ему восемнадцатый год, самое начало новой жизни. Он – еще молодой и крепкий тридцатипятилетний мужик, из унтеров, прошедший всю войну, вернулся домой самоходкой. Здесь верховодили левые эсеры; и милиция, и Совет – все было в их руках. Впрочем, всех их называли одним словом – социалисты. Называли с почтением, с восторгом. Как же! Они заступники народные. Землю делили по едокам, добро барское раздавали. Федор Тихонович с ходу пошел в дело – старого князя выселил из большого дома. У того уж ноги отнялись от старости – в коляске ездил, кормила и обихаживала его экономка Устинья, гордеевская баба.