– Антисоветским наговором.
– Эх, вот это дает!
– Кто, говорит, напьется кулацкого молока, тот на уроке обществоведения заревет быком.
– Ну, дает! – Сэр закидывал голову и заливался, как барашек.
Маклак подошел к плакатам, пришпиленным на доске, и вдруг поднял палец кверху, погрозил Сэру и сказал:
– Ша! Сейчас я сделаю некое олицетворение.
Он вынул из нагрудного кармана пиджака карандаш с пикообразным металлическим наконечником и огляделся – в зале, кроме них, никого не было. Их напарники – Гаврил и Шурка – унесли последние скамьи в подвал.
– О! Висят кудесники – а слепые. Нехорошо. – Маклак снял наконечник с карандаша и принялся за работу.
Через минуту и свекла, и репа, и турнепс превратились в личности, чем-то похожие на Штродаха: все они были в кепочках, в косоворотках и одинаково, прищуркой, смотрели на мир божий. Потом Маклак дорисовал им длинные бороды, а самому Штродаху всунул трубку в зубы и надписал над ним: «кудесник-заправила».
– Слушай, это ж могут расценить как выходку классового врага, – испугался Сэр.
– И пускай расценивают. Дуракам закон не писан. Скатывай! – приказал Маклак.
– А если узнают?
Федька взял Сэра тихонько за лацкан пиджака и ласково произнес:
– Сережа, мил-дружочек… За доносы бьют и плакать не велят.
– Да ты что, чудак-человек? Я ж не про себя… Я человек стойкий, – попятился от него Сэр. – Я ж в том смысле, что спросят с того, кто отнесет эти плакаты.
– Я сам их отнесу. Тебя это устраивает?
– Ну, пожалуйста… Делай, как знаешь.
– Вот и договорились. Помоги мне скатать эти картинки… Да побыстрее!
Скатанные листы ватмана Федька скрепил по торцам газетными колпаками и понес в избу-читальню. Истопником и бессменным дежурным по избе-читальне был Федот Килограмм; он сидел на стуле перед топившейся трубкой, одетый по-уличному, и лузгал семечки. На нем были новые черные валенки, крепкий полушубок красной дубки и пышный заячий малахай. Этим добром наградили Федота за ударную работу по снятию колоколов. С той поры не только внешне преобразился Федот, но и внутренне весь настроился на общественный лад, то есть целыми днями просиживал за важными разговорами либо в Совете, либо здесь, в избе-читальне, все ждал – когда придет новая колхозная жизнь, а на мужицкие обязанности по домашнему хозяйству рукой махнул.
– Господи! Хоть бы ты услышал вопли мои и наказал этого остолопа! Через язык погибает человек и всю семью губит, – частенько молилась Фрося в переднем углу, припадая на колени и стукаясь лбом об пол. – Господи! Отыми ты у него язык… На что он ему нужен? Ведь на забавы сатанинские. И день и ночь его чешет, как собака паршивое ухо. Крыша вон расхудилась – коровенку снегом заносит, а он, как ведьма старая, только и знает, что мыкается на шабаш.
Молилась и причитывала обычно с утра, пока Федот, почесываясь и зевая, одевался, сидя на краю кровати. Отбрехивался нехотя:
– Ты, Фрося, отсталый элемент, потому как леригия держит клещами твое забитое сознание. А того ты не понимаешь, что трудовая масса давно проснулась от вековой спячки и топает полным ходом за горизонт всеобщего счастья. Ежели мы будем держаться каждый за свою коровенку, разве мы поспеем за всемирным пролетариатом на пир труда и процветания? Это ж понимать надо!
– Эх ты, индюк! Заладил свою дурацкую песню – курлу-бурлу, бурлу-курлу. Я те говорю – корову снегом заносит. Стельная корова-то. Ведь не успеем доглядеть – и теленок замерзнет. Покрой, говорю, крышу. Добром прошу!
– Ноне не до крыши. Иль не слыхала – смычку проводим по случаю сплошной коллективизации. Скоро сведем в колхоз и корову, и двор снесем. А ты о телке. Эх, темнота!
Сидя возле грубки, Федот вспоминал эту утреннюю перебранку и жалел свою Фросю классовым чувством сознательного пролетария к меньшому и темному товарищу по судьбе и по общему делу.
Федька Маклак внес скатанные в трубки плакаты о новых кудесниках и спросил:
– Где тут шкаф товарища Бабосова для наглядных пособий?
– Чаво? – Килограмм поднял свои дремучие брови, и на его сумрачном лице появилось детское удивление.
– Я те говорю – где тут шкаф товарища Бабосова, в котором хранятся журналы и таблицы для неграмотных?
– А-а, вон что! – догадался Федот. – Это все хранится в ликвидкоме. Пройдите, товарищ, через сени. В той половине и располагается ликвидком.
– Вечером, когда спросит Бабосов – где его плакаты, ответишь, что в том шкафу, – сказал Федька и вышел.
До самого выступления Бабосова о них никто и не вспомнил.
Вечером раньше всех пришел Костя Герасимов. Вместе с Килограммом они вынесли на крыльцо граммофон с большой зеленой трубой и завели его на полную катушку, чтобы привлекать народ. Молодежь любила слушать этот музыкальный ящик, привезенный из Желудевки, с распродажи имущества мельника.
Но иголки на этот раз оказались тупые, граммофон хрипел, захлебывался, иголки шоркали и сползали к центру пластинки.
– Федот, ступай поточи иголки о шесток! – кричал Герасимов.
– Дак их держать не срушно. Пальцы обдираешь об кирпич, – отвечал Килограмм. – Кабы клещи были или плоскозубцы…
– А вы гвоздем его зарядите! – советовали снизу из толпы, собравшейся у крыльца.
– Лучше шилом… Тады он жеребцом заиржет…
– Мы ж не кобыл собираем, а людей, – отвечал Килограмм с крыльца.
– Да кто к тебе придет из людей-то?
– Осквернитель церквей! Тебе только чертей собирать.
– Но-но! что за намеки на классовую вражду! У нас ноне смычка…
Толпились возле избы-читальни больше все сельские парни да девки. Ни мужиков, ни баб, а тема смычки серьезная: «Сплошная коллективизация и текущие задачи на селе».
Наконец подошла целая ватага школьников во главе с вечно хмельным химиком Цветковым, прозванным Ашдваэс. Он нес гитару с голубым бантом и напевал хриплым голосом:
Девушку из маленькой таверны
Полюбил суровый капитаны.
Девушку с глазами дикой сэ-эрны,
За улыбку и красивый станн…
– А ну, дорогу народному артисту республики, заступившему на смену позорно бежавшему Шаляпину! – орал, расталкивая толпу, Федька Маклак.
– Потише толкайся, артист! Не то по шее заработаешь, – заворчали в толпе.
– А ну, попробуй… Меня резали резаки – я на камешке лежал… – отшучивался Федька.
– Иди ты, какой храбрый!
– Знай наших… Артиста республики ведем. Дорогу, говорю!
– Ты кого артистом обзываешь, Бородин? – окликнул Федьку Герасимов. – Кто для тебя Цветков? Педагог или приятель?
– Это я к слову, Константин Васильевич. Ну, вроде представления… Поскольку смычка…
– От твоего представления хулиганством отдает.
– Ни-че-го, отроки-други. Сочтемся славою, ведь мы свои же люди… – продекламировал басом Цветков и, поднявшись на крыльцо, снова ударил по струнам и запел:
Па-алюбил за пэ-эпельные косы,
Алых губ нетронутый коралл,
В честь которых бравые матросы
Выпивали не один бакалл…
Потом как-то смял пятерней струны, словно рот зажал гитаре, и сказал:
– Забирай, Константин Васильевич, свой музыкальный ящик, и пошли в избу!
В избе-читальне жарко горели две подвесные лампы-молнии, скамьи стояли вдоль стен, полы – чистые, желтые, и простор на все четыре стороны.
– Филипп Макарыч, оторви да брось! – крикнул Федька и пошел печатать сапогами цыганочку, шапка набекрень, полы вразмах, руки вразлет – только доски загудели.
Цветков, поводя грифом гитары, терзая стонущие струны, опустил глаза, побледнел до синевы и, стиснув зубы, раздувая ноздри, хрипло запел:
Эх-ды, две гита-а-ары за стенно-ой
Жалобно заны-ы-ыли
С детства па-а-амятный напе-эв:
«Милый, это ты-ы-ы ль-и-и-и?»