– Да, ты, матушка, права! Тебя ить Павлинушкой кличут-то? Красивое имя… Чё уж там… Топерича ужо и не стыдно это признать, хоть и горько! Держала… Почитай аж с самого детства держала! А знаешь почему? Хошь скажу?
Павла кивнула головой.
– Больше всего меня обижало, когда мать обзывала «Сысоевой кровью»… Я и сейчас не знаю, чё енто такое и чё оно означат… «Сысоева кровь»! Могет енто у нее така обзывалка была? А могет мужик, какой так ей напакостил, что она меня, свою дочь, так называла… – Анна Семеновна посмотрела на нее, ища у нее поддержки и ответа. – А ишшо обижало тогда, когда она с укором говорила мне: «Лучче бы я отказалась от тебя, а не от той!» Какой той? Не было у нее никакой той! Не знаю я никакой той! Правда, только перед смертью самой попросила маманя у меня прошшения за то… Но ведь я-то так никогда и не узнаю, чё ж все енто означат?! Вот так и живу, с ей, обидой чертовой, прямо в сердце!
Тут хозяйка посмотрела на меня и усмехнулась.
– И то верно: такой – то грешницы как я – ишшо поискать надо! Так что мать была права: не напрасно так обзывала…
Жестокая ирония, с которой Анна Семеновна рассказывала о своей жизни, невольно заставляла уважать эту пожилую женщину, сильную духом и по сей день…
– А дефькой – то я была, ох и сорви – голова! Любила подраться с мальчишками, по лесу допоздна побегать. Все время на речке пропадала. Однажды осенью мать меня и соседску девчонку в сторожке оставили, дак я тогда уж показала бобрам Кузькину мать!
Меж тем, увлекшись рассказом хозяйки, выпускаю из виду Павлу, которая по-прежнему держала руку Анны Семеновны в своей руке, слушала ее рассказ. Да и мне, потому что Павлина взяла мою руку в свою, он тоже виделся так, как рассказывала Анна Семёновна.
2.
Начало ноября 1927 года, г. Верхотурье.
В том году долго стояла теплая осень, но уже по утрам белым инеем куржавило траву, оставляя черно-зелеными проталинами следы человека, рано ушедшего из сторожки. Солнышко, однажды выглянув из-за деревьев, тут же начинало разрушать всю эту холодную красоту, пытаясь, из последних сил показывать, кто в этом мире хозяин.
Но даже его ласково-теплое прикосновение не могло быстро разрушить результаты работы Мороза Ивановича, все чаще и чаще приходящего сюда по ночам.
Восьмилетняя рыжеволосая девочка, улыбаясь, встречала солнышко, протянув к нему свои полные руки. Она покосилась на след от двух ног.
– Знать ужо давно ушла мамка-то… – подумала она и ногой нащупала осторожно дощечку под ногами, почему-то не вызывавшую у нее доверия. Наконец, решившись, Нюрка наступила на нее: доска с хрустом лопнула, а нога угодила прямо в щель и укололась. – А – ай! Ить знала жо… И усе-таки наступила!
Резко выдернув ногу из щели, она запрыгала на другой ноге, тряся в воздухе больной: красные капли одна за другой появились на бревне, по которому прыгала девочка. Слезы застыли в ее глазах, но она, резко сжав веки и выдохнув вместе с воздухом свою боль, не заплакала, а наоборот, плотно сжав рот, снова ударила той же ногой по доске в отместку ей. – На тобе! Буш знать…
Доска, жалобно хрякнув, подпрыгнула и отлетела в сторону, открыв взору блеснувший на солнце предмет. Довольная собой, рыжая конопушка не могла этого пропустить.
– А енто ишшо чё? – она наклонилась, совершенно забыв о былой боли и крови, которая капала с ободранного пальца ноги, и рукой начала шарить в черно-серой земле. Уколов теперь палец руки, Нюрка взяла палку и начала ей шурудить, разбрасывая все вокруг, пока на конце ее палки не появился крест.
– Странный какой-то… – она рассматривала крест и удивлялась его размерам и форме. Действительно, крест, найденный ею, был велик, имел плоские ровные грани и зубчатую перекладину, смещенную к нижнему краю вертикального стержня. – Вроде крест… А вроде и нет! И откель он тута взялси? Да ишшо на веревочке… Могёт дед оставил? Жаль, вот ево нету, щаз ба сказал!
Неожиданно откуда-то нахлынувшее чувство любви к деду, которого смутно помнила, но всегда ласковому по рассказам матери и в ее представлении, вызвало нежданно набежавшую слезу. Нюрка смахнула ее рукавом, шмыгнула носом, протерла ласково крест и снова уставилась на него.
– Могет дед положил, а я выташшила? – смутное подтверждение существования деда и хоть какое-то объяснение происхождения находки, неожиданно ее подстегнули. – Надоть убрать ево подальше. Вот приедет дед и спросит: « Куды вы крест подевали?» Чо тоды скажу?
Простая, свойственная любому деревенскому жителю с младенчества, мысль о том, что у каждой вещи есть свое место, тут же распространилась и на находку. Уверенность в том, что об этом месте обязательно дед должен узнать, когда снова появится здесь, заставила работать ее практичный ум. Оглядев сторожку на предмет возможного использования в качестве места для хранения креста, Нюрка сразу же отвергла все гвоздики на стенах и под крышей: ей показалось, что, спрятав под доску крест, дед не хотел его показывать кому-то чужому. Поэтому и остановилась, наконец, на глубокой и широкой щели, куда свободно мог бы войти крест, при этом оставаясь незамеченным. Кроме того, эта щель в фундаменте ей понравилась и тем, что там было всегда сухо.
– Вот приедет дед, пойдет искать свой крест, а он грязный и мокрый… – рассуждала она, засовывая крест-ключ в щель. – Ить ему-то такой-то и в руки брать будеть неприятно, А тута он сухонькай и целенькай!
Она еще раз посмотрела в щель и, убедившись, что находка не видна, довольная уселась на бревно. Но сидеть ей так пришлось недолго: в сторожке что-то загрохотало.
– Вот зараза, Верка! – Нюрка явно не симпатизировала своей новой сестре. – И пошто мать приняла в нашу семью енту заразу?
Не спеша, встала с бревна и приоткрыла дверь сторожки.
– Уймися, чимуродная, а не то я тобе рот-то быстро законопачу! – крикнула рыжая конопушка девчонке на целую голову ниже ее ростом, стоящей у самой двери.
– Исть хочу… Иде твоя мамка? – захныкала она, кулачками растирая слезы.
– Ты ишшо рожу-то не умывала, а исть ужо просиш! – тут Нюрка и сама вспомнила, что не умывалась и не ела с утра: словно подслушав ее мысли, в животе у рыжей бестии заурчало.
Плеснув себе в лицо обжигающей холодом водицы из кадки, Нюрка быстро вытерлась подолом сарафана и тут же заскочила в строжку: нос сам определил, где находится еда.
– Картошечка… – быстро определила она, подняв крышку чугунка, и пустила слюну…
После завтрака они с Веркой разбежались по разным углам: Нюрка пошла проведать бобров, прихватив с собой удочку с червяками, накопанных ею еще вчера, а Верка осталась в сторожке шить себе куклу.
Мать пришла бледная как смерть. Устало упав на то самое бревно, на котором утром прыгала Нюрка, она закрыла глаза и медленно навалилась на бревенчатую стену сторожки.
– Ну… Топерича – усе! – скорее прошептала, чем сказала вслух мать, однако Нюрка, только что пришедшая с речки, все же услышала ее: она сорвалась с места и исчезла в сторожке. А через мгновение вернулась с кружкой воды, которую и подала матери.
Мать, вдруг открыв глаза, полные безумной ярости, неожиданно ударила по протянутой руке. Да и выплеснула воду прямо в лицо ничего не понимающей Нюрке.
– Пошла прочь! – даже не сами слова, а то, с какой презрительной интонацией они были сказаны, да выплеснутая в лицо вода сильнее булатного меча ударили в самое сердце Нюрки: они обожгли не руки, не тело – они обидели саму душу ее, нанеся ей долго незаживающую рану. – У-у-у, Сысоева кровь!
Кружка вывалилась из ее рук, горло перехватил жуткий спазм: Нюрка начала задыхаться… Но мощный организм девочки уже сам спешил ей на помощь: она закашлялась и согнулась пополам.
– За чё? За чё? – твердила она, пытаясь понять, за что с ней так жестоко обошлась ее мать – единственный на свете человек, которого Нюрка так любила и берегла…
Девочка закрыла лицо руками, чтобы спрятать свои глаза и закрыть дорогу злым словам в свою душу, истекающую кровью, от своей же матери. А через мгновение, уронив на тропинку ведерко с рыбой, бросилась бежать к реке, не разбирая дороги…