Еще помню я стол, имевший вместо одной обыкновенной доски внизу еще вторую такую же сплошную, как верхняя, для того, чтобы на нее могли упираться короткие детские ноги. В пространстве между этими двумя досками было очень удобно прятаться, и чувствовалось там очень уютно. Этот стол имел тоже большое значение в наших играх.
Когда я себя еще очень мало помню, Рождество представлялось мне каким-то особенным временем наплыва сладких вещей.
Потом я стал помнить торжественную всенощную, громкое пение, тяжелые паникадила в огнях, тяжелые золотые ризы, клубы ладана, расстилающегося в храме, – и над всем этим мысль о Младенце, Который только что родился и Который есть Бог.
Я чувствовал под этими напевами, под этой захватывающей церковной обстановкой какую-то приходящую с неба тайну, и тайна эта звала и обещала.
Было одно Рождество в моем семилетием возрасте, которое я не забуду никогда, потому что оно предварялось несколькими мало, может быть, видимыми событиями, которые, однако, оставили во мне глубокий след.
Наш отец, который был человек чрезвычайно занятой и не мог никогда присутствовать на наших уроках, захотел посмотреть, как и чему нас научили. Вместе с тем он пригласил к этому экзамену несколько родных и придал всему торжественную обстановку. Экзамен происходил у него на половине, куда мы никогда не смели ходить сами и куда нас приводили два раза в день утром и вечером, здороваться и прощаться с отцом. Я помню большой стол, покрытый зеленым сукном, каких-то незнакомых нам учителей и профессоров, какого-то важного протоиерея. После экзамена, который прошел прекрасно, был большой обед и нам подарили великолепные книги.
По в тот же вечер со мной совершенно незаметно произошло такое обстоятельство, которое заложило в моей душе теплую любовь к русской церковности.
Среди объявлений иллюстрированных изданий, рассылаемых перед Рождеством, к нам в дом попал один лист, на котором был изображен митрополит Филипп перед Иоанном Грозным. Доселе еще я живо помню этот несколько размазанный черный рисунок: Филиппа, не сводящего строгого взора с лика Спасителя, царя, гневно перед ним стоящего и опирающегося на жезл, и толпу опричников. Не знаю, кто мне объяснил содержание картинки, но подвиг Филиппа возбудил во мне необыкновенный, хотя и молчаливый, восторг. Я никому не рассказал о том, что пережил, но несколько дней ходил, все думало Филиппе.
В самый вечер экзамена нам сделали ванну, а я с детства любил звук падающей и плещущей воды. Сидя в ванне, производя нарочно руками движение, чтобы вода плескалась, переживая в это время ощущение необыкновенной уютности, я весь переносился в такой же студеный зимний вечер в Москву, в боярский дом Колычевых, и видел Филиппа мальчиком, отроком, при дворе великокняжеском – взрослым, в одежде простолюдина уходящего из Москвы.
На другой день вечером отец забрал нас всех в сани и повез по городу делать разные закупки – между прочим подарки для нас. Но, когда мы вернулись домой, пришла неожиданная весть.
У нас была старая няня Марья Андреевна, почтенная, видная собой, медлительная в движениях и очень любящая старушка, которая вынянчила нас всех и жила на покое у своей сестры, имевшей маленький домик на окраине города. Мне до сих пор представляются ее седые волосы из-под гофреной рюши белого чепчика, достойный, тихий взгляд ее светлых глаз. Она обыкновенно приходила к нам на все большие праздники, в именин и дни рождения каждого из детей, так что мы ее скоро ждали.
Между тем, когда мы вернулись домой, у нас сидела ее сестра и сказала, что Марья Андреевна внезапно скончалась.
Я уже был тогда уверен в бессмертии души и с детской наивностью полагал, что душа первое время по разлучении с телом видимым образом ходит по тем местам, где она жила, и я поджидал, что Марья Андреевна придет к нам в комнату ночью, и не мог спать ни в эту ночь, ни в ближайшие ночи. По случаю холода нас не взяли на похороны, и я с ужасом представлял себе, как няню Марию Андреевну опускают в холодную, мерзлую землю, в могилу, которую, как говорили старшие, еле могли вырыть – так застудилась земля.
И вот исчезновение близкого человека, который на днях должен был улыбнуться нам и теперь не придет никогда-никогда, и появление на землю чудного Младенца – эта смерть и эта жизнь сливались в одну общую тайну, образуя, быть может, в душе и весь земной век, чувство глубокого умиленного смирения перед неразрешимыми и вере лишь понятными загадками бытия.
В первый день праздника поутру всегда являлся к отцу какой-то старик очень симпатичного вида, похожий на тех гномов с седыми бородами, которых теперь расставляют в загородных садах. Мы слышали, что этот старичок очень бедный и что у него есть внуки. Его всегда звали в кабинет к отцу, который оставался с ним некоторое время наедине; кажется, нам говорили, что отец его знает уже не один десяток лет, и я думаю, что отец его содержал. Потому он приходил к нам и приносил какие-нибудь незатейливые игрушки в виде белых мохнатых кроликов, какие-нибудь теплые варежки или что-нибудь еще в этом роде. Мне всегда было страшно жаль этого маленького старичка, его старости, его тихого голоса и ласкового взгляда и того, что он пришел в такой мороз. На Пасху он обыкновенно приносил белые сахарные яйца.
Потом наступало веселие и светская сторона праздника. К нам приезжали родные и знакомые, среди которых почему-то было мало детей, все только взрослые. Мы любили смотреть из окна на экипажи, останавливающиеся у нашего крыльца, и обсуждать между собой, у кого из приехавших лучше лошади. У одной нашей тетки был представительный старый выездной и две быстроходные пары гнедых и белых. Мы любили разговаривать с ним о лошадях, расспрашивая его, бывают ли лошади зеленые и синие. Он уверял, что бывают, только редко.
Нас возили иногда на большие елки, детские праздники, где было много нарядных детей и много всяких лакомств, на костюмированные вечера. У одних знакомых показывались часто прекрасные теневые картинки для нескольких десятков собравшихся детей.
Я помню, как ни весело бывало на всех таких сборищах, после них я чувствовал какую-то тоску. В праздники я ожидал чего-то особенного, захватывающего, а все было бледно и недостаточно. Я думаю, что многие люди, способные к религиозным переживаниям, испытывают то же, пока не сумеют уйти всецело в мир веры.
Я все ждал чего-то таинственного.
Однажды под Крещение, в чрезвычайно холодную зиму, отец пришел к нам в комнату и велел подать себе горящую у нас в детской перед образами лампадку. Потом пришли к нам за медными старинными подсвечниками, один из которых у меня есть доселе и который имеет вид церковного шандала. Я вообразил себе, что там, на половине отца, происходит что-то совершенно необычное, именно что он или думает умирать, или уходит в монастырь и желает проститься с детьми в торжественной церковной обстановке.
Между прочим все объяснилось. Он просто, не желая подвергнуть нас риску выходить на улицу и простужаться при переходе на жгучий мороз из страшно жаркой церкви, заказал всенощную на дому и потому все к этой всенощной готовил.
Холод, холод…
Я помню разговор о галках, замерзавших на лету. Помню впечатление чего-то режущего в те полминуты, когда нас иногда выносили, закутанных в башлыки, из крыльца, чтобы посадить в карету.
И помню я вместе с тем какой-то холод уже тогда чувствовавшегося одиночества, какую-то неудовлетворенность. И думаю теперь, что детям лучше, чем их возить на праздники или в театры, надо больше, больше говорить о Христе, показывать картинки, изображающие Христа беспомощным младенцем. Надо раньше думать об утолении той жажды, жажды палящей, жажды, иссушающей душу, которая ждет некоторых детей с первых сознательных лет и утолит которую ребенок только тогда, когда Христос возьмет его на Свои руки, как взял некогда младенцев, принесенных к Нему.
Заветные места
Сосняк. Бесконечный, привольный сосняк. Дремучий бор, задумчивый и тихий, скрывающий какие-то тайны.