- Ты не сможешь меня простить?
- За что прощать? – вяло отозвался я. Действительно, за что мне прощать того, кто должен лежать в коме и принимать лекарства, купленные на кровавые деньги, из-за которых я когда-то впервые пошёл на убийство. Правда, мне не за что прощать того, кто ни разу за восемнадцать лет не дал мне понять, что с ним всё в порядке. Не позвонил, не подал знака. Даже когда я приезжал, пусть и редко, в ту проклятую клинику, где он лежал на кровати, бледный и, как я думал, спящий каменным сном. Все эти годы он просто притворялся. И сейчас я не мог заставить себя спросить самое важное. Почему? А мир внутри меня медленно трескался, погружаясь в тёмную бездну равнодушия, припорошенного опустошающим горем. И это горе медленно проникало в глаза, стоя шипованными лапами на сердце. Наверное, я это заслужил.
Резкий скрип заставил нас вскинуть головы. Но я успел увидеть только, как грязная рука швырнула куда-то к нам что-то круглое. Одно, второе… Старшина вдруг посмотрел на нас дикими глазами и упал на живот, очень странно сжавшись. И мир взорвался бурой вспышкой окружающего пространства. Когда я немного пришёл в себя, мир вокруг звенел, выгрызая с дикой болью последние крохи понимания происходящего. В глазах плавала искажающая всё муть. А по лицу бежало что-то тёплое и очень липкое. Липкое потому, что всё никак не удавалось стряхнуть с ладоней то алое, что я нащупал на своём лице. Взгляд сам собой нашёл Федьку, скребущего каблуками сапог асфальт. Он зачем-то пытался слиться с осыпавшейся штукатуркой старого дома. За потёками крови на голове его взгляд был пуст. Словно кто-то выключил огоньки в глубине уже не голубых, а грязно-серо-синих стеклянных глаз. И я понял, что кричу. Но не слышал ни единого звука, кроме этого страшного звона. А потом Лобачевский странно замер и куклой завалился на спину, став похожим на выброшенную марионетку. Как та, что я видел в детстве, в театре кукол. Дикий животный страх вонзился в каждый кусочек тела, скрутил, подрывая с асфальта. И я побежал прочь от страшной картины.
Конечно, я заслужил всё, что происходило потом в моей жизни. Потому что бросил своего Федьку под стеной того дома, в окружении наших убитых сослуживцев. Но я не сомневался в одном – если бы старшина не лёг на ту пару гранат, не сидели бы теперь вдвоём в машине во дворе какого-то дома в заштатном городишке. И не давила бы с такой силой вина. Конечно, потом я вернулся. Когда нашёл санитаров, и они попытались взять меня в оборот, рвался так яростно, что им проще было пройтись со мной, чем усмирять буйного салагу.
Почти чистая, пахнущая водкой, ладонь медбрата скупо прошлась по лицу солдата, закрывая распахнутые пустые глаза. Я тупо смотрел на часть себя, с кровью вырванную жизнью из души, и тихонько напевал глупую колыбельную песенку. Над головой кружилось серое небо последнего декабрьского дня 1994 года. И никакими взрывами нельзя было разогнать эти облака.
Потом в госпитале мне сказали, что Федька остался жив, но лучше его теперь не видеть. Врачи отказались что-либо говорить. Какое-то время спустя, когда меня комиссовали по контузии, я поднял на уши полковую управу, пытаясь найти хоть какие-то сведения о том, где держат Лобачевского. А ещё через месяц смог пробиться к нему через все заборы, препоны и всякую бумажную мерзость.
В палате было холодно и мертвенно тихо. Мой вампир лежал на койке, укрытый серой простынёй, и спал. Хоть меня уже и просветили, что это кома, но я, едва дождавшись, когда медсестра закроет дверь, выходя наружу, всё равно встал перед ним на колени, схватил за прохладную руку и зашептал, чувствуя, как по лицу текут слёзы:
- Проснись, волшебник. Пожалуйста, проснись. Мне надо так много тебе сказать, Федя.
Но он так и не открыл глаза. Ни тогда, ни через день, ни через год, ни через пятнадцать лет, когда я приезжал к нему в европейскую клинику. Так думал я. Но не так было на самом деле. Я повернул голову и наткнулся на внимательный взгляд холодных голубых глаз. Вопрос сам сорвался с губ:
- Как давно?
Застывшее небо плеснуло в ответ настороженностью. Фёдор понял, о чём я, и всё также глухо ответил:
- Восемнадцать лет, Андрей.
- Так много, - выдохнул я и зажмурился, - Ты позволял мне думать, что валяешься в коме.
Открыв глаза, я полез в карман толстовки. Где-то там всё ещё была так и не иссякшая пачка дорогих сигарет. Фёдор глухо добавил:
- На это есть причины.
Прикурив, я затянулся и выдохнул:
- Скажи…
И словно испугался готового сорваться вопроса. Пряча горечь, подступившую к губам, я тряхнул головой:
- Молчи, волшебник. Всё, что ты мог сделать, ты уже сделал. Видимо, я действительно сильно перед тобой виноват.
Его взгляд изменился мгновенно, став холоднее арктического льда. Фёдор уронил голову на руки, лежавшие на руле. И хрипло сказал:
- Ты ни в чём не виноват, Андрей. Совершенно.
И я не утерпел. Столько сил ушло с момента встречи в тёмной квартире боксёра, чтобы не дать этому слову прозвучать. Но держать его на цепи стало невыносимо. Росомаха горячей обиды, глодавшей всё нутро раскалёнными зубами, вырвалась-таки на свободу:
- Почему?
Почему ты, вампир, держал всё в тайне? Почему позволил мне так страдать, глядя на твоё лицо каждый раз по приезду в клинику с заботливыми сестричками и жадными докторами? Почему ты не убил меня? Холодные кольца гнева сдавили голову, наполняя её серой пеленой. Почему ты так со мной? За что?
- Прости, - прошелестело дыхание моего бывшего, первого и единственного, любовника.
Мы высыпали из автобуса на плац части-отстойника. Офицер, сопровождавший нашу группу призывников, с деланно бодрым видом прошёлся перед толпой уже не гражданских, но ещё и не военных, типов, которых доставил в расположение части. Его усталый взгляд на миг задержался на мне, а потом скользнул на кого-то за моей спиной, блеснул узнаванием и скользнул дальше. Я же оглянулся, чтобы посмотреть, кого ещё оделили вниманием, кроме моей драгоценной персоны. И буквально врос в голубое небо, ожившее в глазах высокого черноволосого парня одного со мной роста. Его губы дрогнули в улыбке. Новобранец, как и я, он почему-то не воспринимался таковым ни на грамм. Зачем-то одёрнув старую чёрную спортивную куртку, парень мягко отодвинул в сторону ещё кого-то и шагнул ко мне, протягивая руку:
- Приятно познакомиться. Фёдор Лобачевский. Волшебник.
Я глупо моргнул, но ехидство не дремало. Оно ответило за меня:
- Андрей Скворцов. Просто царь.
И мы уже широко улыбнулись друг другу. Почему-то в глубине души родилась уверенность, что это знакомство – навсегда.
- Я не могу тебе ничего рассказать, царь. Не сейчас, - произнёс Лобачевский, оторвался от руля и вздохнул. – Но я рад, что ты мне по-прежнему доверяешь.
- Что? – не понял я.
- Ты просто пошёл за мной этой ночью, - объяснил Фёдор. – Не требуя никаких лишних слов. Просто взял и пошёл. Спасибо, Андрей.
Я горько усмехнулся не застывшей половиной лица. Вот так всегда. Стоит переволноваться, и старая контузия даёт о себе знать. Что можно было ответить на эту благодарность? И я промолчал. А в салоне снова заиграл всё тот же трек. Холод рвался поселиться в каждой клеточке онемевшего от переживаний тела. Холод… Как тогда.
Сквозь щели между досками сарайных стен на сено и брошенные бараньи шкуры падали тонкие лучики зимнего солнца. Наше дыхание невесомыми клубами пара рассеивалось где-то совсем рядом. Но нам не было холодно. Совершенно. Безумие, нахлынувшее, стоило очутиться наедине, было до странного последовательным. Три месяца намёков и хождений вокруг да около, потом месяц робких прикосновений и поцелуев, от которых хрусталём вздрагивала каждая жилка напряжённого тела, растекаясь огненно-рыжим счастьем плавящегося стекла наших сердец. И два месяца маршей, переездов, ни единой минуты свободной, чтобы побыть вдвоём. А теперь Ханкала. И так вовремя подвернувшийся сарай. Шинели полетели на сено, следом отправились гимнастёрки. Колючее сено с хрустом приняло на себя нас самих, наши огонь и первобытную страсть первооткрывателей. Двое мальчишек, которым едва исполнилось восемнадцать, не могли насытиться друг другом. Я дал волю своему голоду, отпустив на свободу руки, губы, плещущее в сердце непонимание всего и вся. И пусть всё катится к чёрту. Его губы были всё также сладки и упрямо-нежны. Его пальцы вошли под мою кожу, заставляя тело прогибаться самопроизвольно, не зависимо от того, хочу я вот так похотливо извиваться под жадным хищником, или не хочу. Хочу, блядь… До боли в паху, до яростного каления в груди, до судорожной холодной дрожи в пятках.