Вошел адъютант: приехал генерал Густав Мориц Армфельд. Враг Наполеона, он бежал из Швеции и вступил в русскую службу.
– Ваше Величество, я с хорошей вестью.
Армфельд был громадный, как викинг, белокурый, голубоглазым и такой же суровый – до первой улыбки. Улыбаясь, он терял воинственность и становился похожим на солнце.
– Мне передали из ближайшего окружения наследного принца Карла Юхона, что он просит Ваше Величество о личной встрече, но так, чтобы она была достоянием самого узкого круга.
– Карл Юхон уже стал совершенным шведом? – улыбнулся Александр.
– Жан Батист Жюль Бернадот из рук Наполеона получил жезл маршала, титул князя Понто-Корве, титул наследника короля, но он был соперником Бонапарта во время директории. Бернадот, ставший Карлом Юхоном, почитает Наполеона за грозовое облако, прибавляя, что грозы недолговечны.
– Гроза, однако ж, накрыла всю Европу и движется теперь на Восток.
– Маршал одержал для Наполеона победы самые внушительные, но он не даст бывшему своему главнокомандующему ни единого солдата. Более того, Карл Юхон, в случае нашествия Наполеона на Россию, выступит на стороне Вашего Величества.
– Что ж, это шаг вперед. В декабре прошлого года мой представитель встречался с принцем и услышал от него твердое обещание никогда не выступать против нас… А ныне уже и помощь обещана. Принц чувствует неуверенность в своем завтрашнем дне?
– Кто может чувствовать себя уверенным, если в Старом Свете хозяйничает, и так, как ему только вздумается, Наполеон?
– Да, это верно, – согласился Александр. – И, однако ж, маршал не робеет перед кумиром войны.
– Как точно сказано! Именно кумир войны, а Франция – страна любви и самых прекрасных устремлений – стала ее кумирней.
– Что в Финляндии? – спросил Александр. Несколько рассеянно, будто они вели светский, ни к чему не обязывающий разговор.
– Финны всегда желали самостоятельности, но быть под великою Россией более льстит их самолюбию, нежели зависимость от равной по территории Швеции.
– Моя власть в Финляндии лишена какой-либо обременительности, – твердо сказал Александр. – Нам не столько нужна сама Финляндия, сколько удаление от границы Санкт-Петербурга. Тем более что, не владея северными берегами Ладоги, город оказывался в окружения.
– Бернадот не собирается поднимать вопроса о Финляндии. Ему достаточно быть королем такого древнего государства, как Швеция,
– Я помогу маршалу присоединить Норвегию, – быстро сказал Александр. – Думаю, это хорошая компенсация за утрату Финляндии.
Оба поспешили перевести беседу на пустое.
– Третьего дня, как у вас принято говорить, я обедал у обер-гофмаршала Александра Львовича Нарышкина, – сказал Армфельд. – Этот гурман достойно возглавил бы первую десятку самых изощренных европейских обжор.
– Но у него и в театре объеденье! – подхватил Александр. – Вы бывали на спектаклях мадемуазель Жорж?
– Как раз вчера! Нежное по виду существо, но какая сила!
– Да, она прекрасна! Во всех своих обликах прекрасна. В облике тигрицы и в облике горлицы. Жорж бесконечна, как Млечный Путь, и вдруг оборачивается скалою, которую обтекает со всех сторон океан, разбиваясь о нее вдребезги и лилея сию неприступность.
– Ваше Величество, знали бы ваши поэты, кто в России среди них первейший!
– Ах, дорогой Густав! Лавры Нерона не по мне. Я благодарю моих учителей, ибо способен, кажется, отличить глубинно прекрасное от фальши пустоты в красивой драпировке.
Беседа была закончена. Армфельд откланялся и вдруг вспомнил:
– Я еще о Сперанском собирался поговорить… Но это в следующую аудиенцию, коли на то будет милость Вашего Величества.
– А что Сперанский? – не отпуская с лица улыбку, спросил Александр.
– Он столь верный поклонник Наполеона…
– Это у него есть, – согласился Александр. – Впрочем, как и у Румянцева, канцлера нашего.
Швед ушел, и работать далее сил уже не было. Александр решил посетить покои императрицы.
Елизавета Алексеевна была за столом, записывала в дневник вчерашний день. Вечером императрица посетила мадемуазель Жорж. У актрисы были самые близкие ценители ее таланта. Генерал Хитрово, князь Гагарин. Играли в лото, а потом Жорж читала.
«Я очень рада, что видела ее в комнате, – записывала Елизавета Алексеевна. – Однако я бесконечно предпочитаю видеть ее на сцене, там полнее иллюзия. В комнате же приходится заставлять свое воображение ставить себя рядом с нею на сцену, и едва только успеешь достичь этого, – как тирада, и ея очарование оканчивается. Эта комнатная декламация, по-моему, является областью тех, кому приятно видеть как можно ближе красивую женщину».
Елизавета Алексеевна перелистнула несколько страниц дневника и перечитала запись начала года: «Жорж заставила меня в конце концов предпочитать всяким иным представлениям трагедию, которая мне до сих пор казалась скучной».
Это было правдой, императрица не пропустила ни единого спектакля, где играла Жорж.
«А что же мне еще остается?» – закрыла дневник, подошла к зеркалу.
Александр ужасен. Он заставил ее лечь в постель к своему другу Чарторыйскому, он поощрял сию интрижку. Он ею наслаждался.
И вот – полное неприятие. Ты была с Чарторыйским, я живу с Нарышкиной. Об этом знают все. Она, императрица, изгнана из постели венчанного супруга.
И вдруг увидела Александра. Он смотрел на нее, отраженную зеркалом. Он оценивал её.
И это так и была. Он оценивал.
Стан словно бы только-только расцветающей женщины, но округлости совершенные, невинность в синеве глаз.
Она чуть вспыхнула, и он увидел главное: страдание на дне этого синего, любящего.
Александр хотел посмешить Елизавету – и забыл приготовленную остроту. Стоял беспомощный, словно его окунули в вину, от которой стыдно, но не тем стыдом, когда жарко вспыхивают щеки, уши. Стыдом причиненной другому боли, ни в чем не повинному.
Сказал ненужное, совсем ненужное в этой комнате:
– Наш Коленкур был принят Наполеоном и, представьте себе, отчитан за уважение к России. Ко мне и к вам.
Скифы и сарматы
Война была далеко. Россия войны не ощущала.
В Москве летала карусель, в Москве проедали состояния… И в Муратове шло веселье без роздыху.
Жуковский ехал через Мишенское – взять нужные книги для работы, но о работе в Холхе и думать было нечего. У Екатерины Афанасьевны гостили Плещеевы, а где Александр Алексеевич, там театр. Певунья Анна Ивановна, родившая супругу шестерых детей, была такая же затейница и выдумщица и, разумеется, прима во всех спектаклях.
Приезду Василия Андреевича обрадовались, но как своему, обычному.
Екатерина Афанасьевна, обнимая брата, ни словом не обмолвилась о «проблеме». Она даже делала вид, что не следит за Машей и Жуковским: коли договорились, будь любезен исполнять обещанное, не то…
Саша в свои шестнадцать красотою затмила и матушку, и легенду семейства Наталью Афанасьевну. Маша, наоборот, будто бы подвяла.
Она охотно включалась в разговоры, она взглядывала на Василия Андреевича, но так, словно тайны между ними не было. Покашливала реже, из ее бледности ушла серая голубизна болезни. Бледность высвечивала глаза.
– Базиль! – потребовал за первым же обедом Плещеев. – Мне нужна пиеса в народном русском духе, и такая, чтоб зритель вместе с занавесом открыл рот, а когда занавес опустится – все равно бы сидел рот разиня…
Василий Андреевич на целый день затворился в Холхе.
Он не мог ни писать, ни читать, не мог ходить, сидеть, жевать.
Повиснуть бы между землей и небом. В столпники бы!
Долго просиживал над материнской вышивкой, читал и перечитывал заповедь:
«В ком честь, в том»… «и правда».
Читал раздельно, первую часть надписи на одной занавеске, и после долгой паузы – вторую, на другой.
Он расплакался уже перед сном.
– Матушка, ну какая же правда в чести? Правда в Машиной груди, правда в моей груди, а сия самая честь – не позволяет нам быть вместе.