– Что́ это «Э́ТО»? Яблоко? – попытался разузнать он, о чём Она.
– Нет.
– А что́?! – любопытничал он.
– Долго рассказывать.
– Нет. Ты объясни-и… Объясни! – топнул он ногой, прибавив к этому нечто вроде обещания:
– Вот тогда пойду-у с тобой.
– Эх, дружок, если я тебе сейчас начну всё объяснять да разъяснять, знаешь, сколько времени уйдёт? Так мы и на День рождения не успеем.
– Чей деньражденье?! – воскликнул он пытливо.
– Да неважно… Тебе-то что?
– На мой?! – вдруг вдохновился он догадливо, подбадривая сам себя неожиданной возможностью не просто праздника, а сразу увиденного им в собственном воображении торжества в свою честь, на котором, вероятно, даже можно будет и получить целую фруктовую тарелку из заветных апельсиновых долек, яблок, киви и всего того, что́… Впрочем, чего́ «того…» – он и вовсе не мог представить себе: наверное, чего-то, сопровождённого зажжёнными свечами, уже неясно замерцавшими в его сознании в количестве пяти, из которых, правда, одна отчего-то не горела и над которой он с мыслью «Забыл кто-то что ли зажечь? Вы чё, люди!? Совсем?! Да?» уже держал горящую охотничью спичку. В этот момент, оглянувшись вокруг, он и сам не понял, как оказался там, где теперь стоял, держась за поручень, уже наверху лестницы, как-то незаметно и волшебным образом приведшей его детскими скачками дальше, наверх, поближе к Ней, которая при звуках приближения его шлёпавших наверх взрослых тапочек снова тихонько, но уже не так быстро, пошла дальше и выше…
Затем Она резко обернулась и, глядя ему сверху вниз в глаза, бросила вызов обречённому:
– Мы ни на чей не успеем! Если ты будешь думать так долго. Мы и на твой День рождения тоже не успеем, уверяю тебя, – издевательски мнимо успокаивая его с уже занятого Ею, хоть и теперь не столь далеко от него, но всё равно более выгодного положения, Она одарила его улыбкой, за которой последовал резкий выдох в направлении почему-то поднятой им сейчас как раз в сторону Неё и чуть согнутой в локте левой руки с воображаемой пылавшей ярким пламенем охотничьей спичкой.
– А когда у меня будет деньраждение? Когда?! – настойчиво спросил Охотник, поставив левую ногу сразу через ступеньку и всё ещё цепко держа в своём сознании теперь чуть заколебавшееся пламя на вытянутой руке, всем своим торжественным геройским видом показывая, что ему, в принципе, всё равно́ и по́ровну и на Её выдохи, и на Её вдохи.
– Вот вначале пойдём, а потом узнаем. Раз уж ты такой настойчивый попался, – ухмыльнулась Она, но как-то по-матерински любовно.
– У кого узнаем? – стоял он на своём.
– Там узнаем.
– А свечки будут?
– Будут тебе и свечки, и клизма, и Клязьма[1]… И Клязьма в клизме, и из клизмы. Будет всё, что́ к этому прилагается!
– На деньражденье? – взбодрился он.
– На Дне рождения. А где ж ещё?! Или ты не хочешь? – решила Она поддеть и его детскую любовь к торжественным событиям, и – заодно – его самолюбие.
Он помолчал, вздохнув, взвесив только что услышанное, а потом, понуро отвернувшись от Неё, начал рассуждать вслух, поминутно разводя руки, шмыгая носом и помогая себе обиженными кивками подбородка:
– Не-ет, я не хочу-у! Клизьму ты мне уже стаавила! А кляузьму я знать не зна-аю, – тянул он с горечью, шаркая задниками больших не по размеру тапочек по пройденным ещё недавно вверх вслед за Ней лестничным пролётам – но теперь уже вниз, на исходные позиции, обратно к квартире номер два, поближе к Бабушке, – и наконец, уже снизу, окончательно определившись, звонко выпалил – Ей, туда, совсем далеко наверх:
– И не хочу знать!
Опасливо оглядевшись вокруг, изучая теперь местность нижней лестничной клетки, на которую он сейчас попал и которую всегда старался миновать бего́м – пролетая через несколько ступенек либо сразу в квартиру номер два, либо, наоборот, оттуда на улицу, на свет, – он осознал, что находится тут в полутьме, обусловленной отсутствием доступа лучей дневного света из окон, вместо которых на первом этаже была организована стена с входной дверью в подъезд, наглухо закрывавшая внешний проём лестничной клетки. А вот на Её-то лестничной площадке, где-то там наверху, где Она теперь стояла, глядя вниз с каким-то злорадным интересом, было совсем по-другому, гораздо светлее. И тут он понял, что скрытым мотивом его влечения туда, где осталась Она, была невыгодная разница между скудной освещённостью его теперешних позиций и светлым сиянием Её верхней площадки. После некоторого застенчивого молчания, вызванного его колебаниями между подмывавшим его общительность желанием спросить и навязчивым нежеланием выдать свои мысли и чаяния, вкупе с осознаваемым им неизбежным риском во втором случае так и остаться сидеть здесь и зарыться в себя, в свои думки, навсегда, он всё-таки заговорил:
– Маа…
– Ау?!
– Тут свет-то есть, вообще, в подъезде?
Она, разочарованная потерей контакта с ним, вернулась вниз, в зону досягаемости его взгляда, и снова села на ступеньки подконтрольного его манёврам лестничного марша, на который он мог – то отходя к квартире номер два, то приближаясь обратно к подступам наверх – при желании вернуться и узнать, там ли Она ещё.
Она была там, но всё равно высоко и далеко от него, а Сама, своим Существом – где-то ещё выше.
– Ну, найди. Я чё, знаю, есть у тебя свет в подъезде или нет его. Мне это как-то, знаешь ли, одинаково: что он есть, что его нет… Хоть бы его совсем не́ было, – громко и, похоже, безразлично ответила Она ему сверху, но, подумав, исправилась:
– …не́ было бы в э́том, конкре́тном, отдельно взятом подъе́зде, если до конца быть точным, и в до́ме в этом, в котором мы сейчас с тобой заседаем и на важные темы утончённо беседуем, тоже не́ было бы…
– Чё, совсем?! – почти возмутился он.
– Да хоть никогда! – отрешённо отвернулась Она.
Он осмотрелся и нащупал в полутьме зрачками, уже научившимися подконтрольно его воле расширяться при самостоятельных ночных подъёмах от желания сходить по-маленькому, выключатель на стене справа перед выходом. Потянулся рукой, но тот дал осечку.
– Чой-т не работает. Тока нет, что ль. Или сломанный.
– Прально, скоро весь дом сносить будут на́фиг. Лишь бы таких домов и не строили больше. Отключили ток твой. Тока не ток, а электричество – так, для некоторых… – Она произнесла это таким тоном, каким бы сказала Мальвина в тёмный чулан безграмотному Буратинке, и он почувствовал свою полную ничтожность перед Ней. Встала со ступенек и ушла на пролёт выше – из поля его зрения.
Молчали. Он внизу, в сумерках.
Она – наверху, там, где свет. Мама.
Донеслось:
– Ну?! Продолжаем разговор-то?!
– Ну, лаадна. Давай уж поговориим, если ты так хоочешь.
– А ты не хочешь?
– Я не знаю. Я на улицу хочу, – попытался он отделаться от Неё и, желая как-нибудь поскорее выйти из этой дурацкой и невыгодной для себя ситуации, стал спускаться прочь от Неё по самому нижнему маршу лестницы к выходу.
– Ну иди, раз хочешь. И куда хочешь… Мон шер ами…
– Што? – он приостановился, не поняв.
– Короче… Отвали, Моя Черешня! – демонстративно потеряла Она интерес к дальнейшему продолжению разговора с интонацией, заключавшей в себе в том числе возможные риски разрыва любых дипотношений, и замерла наверху, теперь уже на два пролёта выше него, выжидая, что́ он будет делать: пойдёт к Ней, к Мамочке, или последует своему плану.
Вышел из подъезда. Подул лёгкий ветерок, чуть потрепав его русую чёлку. В глаза через жёлто-зелёную листву ударил резкий солнечный свет. А в душе всё равно – тоска и недоговорённость. Ведь двор был пуст от соседских мальчишек, и уже через минуту он осознал всю бессмысленность своего пребывания снаружи. Вернулся в подъезд, с досады на себя и на Мать хлопнув дверью. Снова сел в полутьме, показавшейся теперь, после режущего уличного солнца, глухой темнотой, на корточки, уйдя в себя и даже не пытаясь поначалу понять, где Она и там ли Она ещё.