Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Летом того же года я ехал этапом из Калинина через московскую, рузаевскую, куйбышевскую и ташкентскую пересылки в Джамбульскую область, где, как мне объяснили авторитетно, я буду пребывать до конца своих дней, если кто-то не решит загнать меня еще дальше. «Ведь, по идее, вы не должны быть так близко от Узбекистана».

…Ташкентская пересылка пятьдесят первого года, наглухо закрытые бараки, где, видимо, битком набито. Зной, бьющий по крышам этих бараков, пустые аллеи, клумбы вровень с крышами бараков, розы и хризантемы размером в чайник, гладиолусы, ирисы, астры, опять розы, розы, розы.

Нас, транзитников, в барак не загнали. Мы сидели под огромным карагачем, в тени. Кто-то сказал, что часам к семи поведут на вокзал к поезду Джелалабад — Фрунзе, там идет вагонзак, столыпинский, как его называли очень долго после того, как самого Столыпина не только убили, но и забыли.

Я почти не помню товарищей по этому этапу. Они менялись часто. Распихивали нас по разным камерам, по разным купе (не знаю, как назвать эти камеры в вагоне). Врезалось только, что в том этапе люди часто теряли сознание. Лето было жаркое. Так, по дороге с Ташкентского вокзала потерял сознание здоровенный широкоплечий крымский татарин, получивший четвертак за побег с места поселения.

…Мы сидели под деревом в тени, еды нам не давали, чтобы не канителиться. А нам и не хотелось есть, очень уж противно воняло с кухни.

Мы сидели между белыми бараками у белой какой-то стены, и цветов было столько, сколько я не видел потом ни в ботаническом саду, ни на виллах Средиземного моря, ни в правительственных резиденциях. Цветов было так много, что меня все не оставляет мысль о тогдашнем начальнике пересылки. Кто он был? Сумасшедший? А может, он торговал цветами? Или это была показуха?

Часов, наверное, в шесть, когда жара еще полыхала, нас опять набили в «воронок», раскаленный снаружи и вонючий внутри. Мы долго ехали по каким-то ухабам, долго стояли где-то, опять тряслись, когда наконец дверь открылась, и мы стали вываливаться на землю. Земля запомнилась прохладной и влажной.

Как это она могла быть в Ташкенте в конце летнего дня — прохладной и влажной? Наверно, ее полили к вечеру из шланга.

Быстро, по-деловому нас построили, пересчитали и ввели во дворик, который одной калиткой выходил на привокзальную площадь, а другой — на левую часть перрона в той его части, где останавливается паровоз.

Рядами нас поставили на колени. В этом не было специального унижения достоинства. О человеческом достоинстве вообще никто и думать не думал. Просто есть разные теории предупреждения побегов, по одной из этих теорий считается, что в положении «на коленях» ноги сильно затекают, а на затекших ногах стартовый рывок совершить труднее.

Мы стояли на коленях и наслаждались вечерней прохладой. Я оказался в первом ряду перед проемом, выходившим на перрон. Калитку кто-то сорвал, она валялась в стороне, поэтому передо мной открывался самый заманчивый театр, театр воли, театр загадочных странствий — перрон большого вокзала.

Ходили какие-то люди, кто-то по делу, кто-то прогуливался в ожидании поезда. Кто-то из гулявших видел людей, стоявших на коленях в хитром дворике, одни вглядывались в нас краем глаза, замедляли шаг, другие испуганно отворачивались, спешили прочь. Не знаю, как бы поступил я, если б смотрел во дворик с перрона. Что было бы сильнее: любопытство, сочувствие или страх, инстинктивное желание отойти от пропасти?

А я стоял на коленях в первом ряду и далеко слева увидел в тупике салон-вагон, которым примерно дважды в год мы с отцом ездили в Москву. Ни в какое другое время я не оказывался в такой близи от отца. Он не уходил на работу, не уезжал в командировку… Пять суток в Москву и пять суток из Москвы он был рядом.

Он читал какие-то книги, просматривал какие-то бумаги, что-то писал. Иногда играл в преферанс или в шахматы. В вагоне нашем пустых купе не было, попутчиков отец набирал с удовольствием. Это были интересные люди из Ташкента и областей. Любил я и проводников этого вагона, один из них был поваром. В вагоне кормили вкуснее, чем дома, все пять дней жарили котлеты с картошкой. Дома мяса нам давали мало.

Салон-вагон цепляли в хвост поезда, и задняя его стена с большими зеркального стекла окнами, с креслами у этих окон была моим самым любимым местом.

Летели из-под вагона рельсы, мелькали шпалы и черная мазутная галька, а по краям насыпи за полосой отчуждения неслась и мелькала страна тридцатых годов, то голодная, разутая, раздетая, то едва утолившая голод и надевшая ватник. Станционный люд и пристанционная жизнь, наверное, один из самых верных показателей жизни всей страны.

Мне было, видимо, лет шесть, когда наш салон-вагон зимой шел по казахской земле.

Кажется, это была станция Казалинск. Вагон остановился против белого станционного здания, снег тонкой рваной простыней покрывал пути и степь вокруг, а возле поезда с воздетыми в мольбе руками стояли скелеты, живые скелеты с маленькими детскими скелетиками на руках.

Не хочу придумывать или додумывать, что сказал мой отец или хоть какое у него было лицо. Не помню отца в те минуты, вообще ничего не помню, кроме белой простыни несвежего снега и людей с черными лицами и черными руками, воздетыми не в протесте, а в мольбе о куске хлеба.

А в вагоне нашем, наверное, жарили котлеты с картошкой, наверное, на бараньем сале.

…Да, без сомнения я видел из калитки именно наш салон-вагон. Теперь он, судя по внешнему виду, был спущен в пользование другой номенклатуры, может быть, он принадлежал начальнику отделения дороги, политотделу, профсоюзу, комсомолу, но это был тот самый салон-вагон.

Между тем поезд, к которому нас привезли, все еще не подходил, ног под собой я вовсе не чувствовал, а глядел во все глаза на вольную жизнь и думал о сюжете собственной жизни. Без сожаления к себе, но с восхищением перед всемогуществом судьбы, той судьбы, которую тогда, я это точно помню, считал только сюжетом.

Если бы люди, гуляющие сейчас по перрону Ташкентского вокзала, знали, если б им рассказать, что худой арестант в ковбойке и очках, стоящий здесь в первом ряду, это сын человека, именем которого назывались в республике десятки колхозов, улиц, многие предприятия и школы, главный стадион республики и Дворец пионеров… Даже город был Акмальабад… Если бы они знали, что этот доходяга — очкарик в ковбойке, стоящий на коленях в ожидании команды, сын того человека и это его единственная вина, они бы кое-что поняли в жизни. «Какой сюжет! — с восторгом думал я. — Какой сюжет!»

Нет, я и не мечтал быть писателем, — я читал собственную жизнь как читатель со стороны.

Я ехал из тюрьмы в ссылку. Не на каторгу, не в лагерь, не в другую тюрьму. Я ехал в ссылку. Какое счастье — не в лагерь, а в ссылку!

Я читал свою жизнь со стороны и, может быть, думал: как ему повезло! Какой сюжет!

Мне вспомнилось все это особенно ярко и с тем же невольным восклицанием перед сложностью жизни, когда я ноябрьской ночью 1978 года прилетел в Ташкент на юбилей отца.

У трапа самолета стояла машина, какой-то незнакомый человек бросился ко мне.

— Вы товарищ Икрамов? Камил Акмалевич?

Я и не думал, что меня должны встречать, да еще у трапа.

Встречавший старался не подать виду, но явно огорчился, что вещи мои в общем багаже, а не в специальном, что их придется ждать, потом он извинился, что везет меня не в ту гостиницу, куда бы хотел. Там сейчас разместился руководитель Эфиопии товарищ Менгисту Хайле Мариам и сопровождающие его лица.

Что-то мешает мне хоть на пять минут подъехать к ташкентской пересылке, хоть снаружи поглядеть. Не посмотрел я и на тот проходной дворик, цел ли, починили ли калитку. Что-то мешает, боюсь, что ли?

Юбилей отца проходил в конференц-зале филиала музея В. И. Ленина. Люди стояли в проходах. В фойе развернули фотовыставку. Очень мало фотографий отца сохранилось… А может, и хранятся где-то до поры. Помню, например, такую: отец надевает на Сталина полосатый халат — традиционный подарок узбеков. Это съезд колхозников-ударников хлопкосеющих республик.

26
{"b":"652967","o":1}