Кажется, не существует (пока?) такой школы психоанализа, которая сделала бы терапевтические выводы в пользу монашеской аскетики, хотя теоретические основания для создания такой школы уже проработаны (кляйнианцами и Лапланшем). Пфистер был бы в ужасе от самой подобной идеи. Но то, что сделал сам Пфистер, может быть, не очень поможет строгим христианам – и точно не поможет тяжело больным психически людям, – но зато вполне может помочь огромному большинству не столь уж больных людей, которые интересуются христианством, но «без фанатизма», как одной из форм социальной адаптации.
Посвящается
УНИВЕРСИТЕТУ ЖЕНЕВЫ
с глубокой благодарностью за присуждение степени почетного доктора богословия
Предисловие
Книга, которую вы держите в руках, родилась в борьбе с жизненными несчастьями, которые я встретил на своем профессиональном пути. Изначально, всем сердцем преданный богословию и философии в их исконных формах, крайне далеких от «мира сего», я решил строить академическую карьеру; но позже, встав на путь пастырского служения, столкнулся с такой душевной болью и стал свидетелем столь тяжких страданий общества, что бросил прежние изыскания и полностью посвятил себя борьбе с религиозными и нравственными терзаниями[23]. В арсенале богословия я искал оружие для святой войны; искал средства, с помощью которых евангельская идея спасения могла бы восторжествовать в душах тех, кто утратил силы и поддался соблазну – и вернула бы на верный путь заблудившихся, сломленных, больных… Ни историческое, ни систематическое, ни практическое богословие, взятые отдельно, не соответствовали этому столь необходимому требованию. Во все века Церковь должна была озаряться духом христианской любви; ее призвали напоить людей этой любовью и сделать их орудиями любви божественной, – но на деле в ее истории след подобных стараний почти ничтожен, несмотря на примеры многих, кого любовь преобразила, и многих, кто посвятил жизнь деяниям во имя ее. Нескончаемые споры о догматах – жестокие, фанатичные, исполненные ненависти, причем тем более сильной, чем мелочней, незначительней и дальше от понимания любви был их предмет; споры о формах отправления культа, которым придавалась магическая сила; страх, пробивающий до дрожи любого верующего, когда тот понимал, что собственная совесть велит ему отойти от церковного устава – и тем лишить свою душу спасения; свирепая ненависть к еретикам, которые, познавая Библию и веру, волей-неволей отвергали прежние убеждения и приверженность церковной догме, пусть даже такие отклонения и приписывали сатанинским уловкам; вопросы власти, денег и закона, решаемые вопреки Евангелию, – все это, как я выяснил, заботило намного сильнее, чем задача по претворению в жизнь божественной и человеческой любви.
В стремлении доказать, будто они лучше поняли и воплотили религию любви, одни христиане разбивали головы другим христианам, также служившим Иисусу и желавшим быть Его учениками; часто в это вовлекались целые нации. Люди убивали, грабили, свирепствовали беспощаднее хищных зверей, – во имя Того, Кто из любви умер на кресте и смертью засвидетельствовал принесенную Им весть о любви. Конечно, в церковной истории много свидетельств искренней любви и истинного благочестия. И все же, если мерилом станет критерий, оглашенный Иисусом в Евангелии от Иоанна, – тот, согласно которому учеников узнают по взаимной любви, а не по едва уловимым различиям в догматах; если им станет Его главная заповедь о любви человека к Богу, ближнему и самому себе; если им станут слова апостола Павла, поставившего любовь превыше веры и надежды (1 Кор. 13:13), – то история христианской религии скорее похожа на чудовищное недоразумение или на аномальное отклонение от истинного христианства.
Догматическое богословие и его история, с их безжалостной приверженностью иррациональным догматам, не имеющим ничего общего с любовью, казались мне обходным маневром, предпринятым с одной целью: обойти главное в проповеди и требованиях Иисуса. Я видел, как Евангелие и доктрины Церкви повергали людей в ужас, ибо любое сомнение в них грозило сожжением на костре и адским пламенем; я сравнивал это с беспечным презрением, с которым попирали любовь Христа; и я счел это оцеживанием комара и проглатыванием верблюда.
Сперва я обрел утешение в душепопечительстве. Но я начал понимать, что традиционные методы никак не могли повлиять на некоторых из тех, кто нуждался в помощи больше всего. Я заметил это и решил, что проблема кроется в неверном психологическом отношении, – и с головой ушел в изучение психологических руководств, существовавших в начале века, но так и не нашел того, чего искал.
В 1905 году я опубликовал небольшой схематический очерк[24], где выразил боль и возмущение тем, что богословие бессильно ответить на вопросы, выражавшие наше самое страстное желание и наши самые мучительные нужды, – и тем, что оно не сумело донести до нас, как совершаются спасение, возрождение и освящение, ибо занималось не живой верой, а своими побочными теоретическими выкладками в формах догм и религиозной теории. Я решил, что такое отношение было совершенно устаревшим, схоластичным и далеким от истинных жизненных проблем, – а в первую очередь требовалось направить внимание на потребности и психологию каждого человека.
Но в 1908 году, когда мне предложили кафедру практического и систематического богословия – и возможность создать лучший метод для исправления ошибок, на которые я с таким рвением нападал, – я увидел, и как раз в нужный момент, что программу действий проще разработать, нежели воплотить, и что я сам не могу исполнить того, чего требовал от богословия. И более того, я понял, что дальнейшее изучение книг лишь уведет меня еще дальше от цели. И потому я отверг предложение, как отвергал его еще много раз. И все сильнее в моей душе крепло желание сделать то пастырское служение, которому я был ревностно предан, некой основой, позволяющей обрести новое понимание духовной жизни и тех странных превращений, которые претерпела эта жизнь – тех, которые привели к разительному искажению Благой Вести Иисуса. В то же время я искал новые средства, которые позволили бы более действенно, нежели прежние, исцелить недостатки религиозной и нравственной жизни и дать доступ христианской любви даже там, где раньше не получалось. Я счел, что лишь общение с людьми даст мне необходимый материал.
Через несколько недель после того, как я первый раз отказался от должности университетского профессора, я познакомился с психоанализом Зигмунда Фрейда. Я не мог согласиться с философскими взглядами, лежащими в его основе, – изначально материалистическими, а впоследствии тяготевшими к агностицизму, – но почувствовал, сколь притягательны некоторые из его строго научных положений. То, что причиной всех неврозов является конфликт с совестью, вытесненный в сферу бессознательного, и его можно вывести на свет, аккуратно применив метод ассоциаций и интерпретаций; и то, что точно так же можно совладать с губительными неосознанными противоречиями, способными оказать сильнейшее влияние на религиозную и нравственную жизнь, – это казалось мне открытием первостепенной важности. Я тотчас же применил новые знания в практике душепопечительства и, к радости своей, понял, что могу находить факты и оказывать помощь, и с тех пор этот способ ни разу меня не подводил. Изучение страхов и неврозов навязчивых состояний – и их воздействия на религиозную и нравственную жизнь, – раскрыло мне глаза на важнейшие комплексы явлений и управляющие ими законы.
Я начал понимать причины, неизбежно ведущие к крайним проявлениям религиозной эксцентричности, – равно как и к ценным новым результатам. Я увидел, как одни и те же условия и законы эволюции приводят к появлению галлюцинаций – как связанных с религией, так и не имеющих к ней никакого отношения; я по-новому, с психологической точки зрения, взглянул на разные ортодоксальные учения, в том числе и христианские, с их страхом перед непонятными писаниями и с их почти неуловимыми отличиями в обрядах; я оценил значение мистицизма, галлюцинаций, вдохновения, говорения языками и многих других проявлений набожности, истоки которых прежде были скрыты для меня завесой тайны. Я понял, сколь неизбежно невроз влиял на веру набожных христиан, пока те наконец не обретали черты, поразительно свойственные невротикам. Я увидел, что чувство утраты любви, которое возникает и у неверующих, страдающих неврозом навязчивых состояний, у невротиков религиозных должно неизбежно сопровождаться чрезмерным, невероятно сильным акцентом на догме, – и этот акцент ведет к формализованному догматическому фетишизму, а догма полностью обожествляется, после чего христианство часто, а может быть, и почти всегда превращается из религии любви в религию страха и ревностного поклонения догматам, а Бог перестает быть любящим Отцом Небесным и становится суровым догматиком, в глазах которого неверное толкование догмы – преступление и заслуживает кары в виде костров и вечных мучений в аду, в то время как сам Бог не только прощает, но и требует позорнейших преступлений против любви, куда входили убийства ведьм и кровопролитнейшие войны за веру. Особенно это проявлялось в темные века христианских неврозов. Невроз искажает саму веру христианина, при определенных условиях он должен исказить ее неизбежно; и когда то же самое происходит с массами, эффект накрывает целые Церкви – и Протестантскую, и Католическую в равной мере. И наоборот – искаженное, невротическое христианство порождает невроз как у отдельных людей, так и у масс. Говорят, хуже всего, когда испорчены лучшие – и для христианства это особенно верно.