Гости собрались за длинным столом на веранде. Мария с нетерпением ждала обещанную ей поэтическую часть. Из вежливости пришлось со всеми познакомиться. Марина сидела рядом со своим женихом Сергеем и его сёстрами Лилей и Верой. Сергей был похож на бледного англичанина, худой, высокий, с длинным, вытянутым лицом и мечтательным взглядом. Дальше сидела милая и беспечная Ася, сестра Марины, разговорчивая и веселая, полная её противоположность. Ещё был совсем юный, очаровательный художник Леонид, не старше Марии, приехавший к Максу погостить, и тот, кажется, брал его с собой в горы на этюды, писать гуашью. Во главе стола сидел монолитный Макс, с обильной, неуправляемой растительностью на голове. Девушка по имени Белла, кажется, сестра художника Леонида. Маша совсем запуталась в лицах и именах. На столе были расставлены фрукты и сладости, свежий крымский хлеб. Хозяйка, с величественной осанкой, в красной кофте-казакине, отложив в сторону душистую, дымящуюся папиросу в серебряном мундштуке, раскладывала мясо по тарелкам, а потом понесла еду тому самому Мише, хозяину собаки, который в этот день ел почему-то на чердаке. Здесь всё казалось слишком странным, непривычным и совершенно непонятным.
Близорукие глаза сощурились, ее веки опустились, казалось, Марина собралась задремать, но зазвучал слегка дрожащий голос. Мария вся подобралась, как на уроке в гимназии, и приготовилась внимательно слушать. Прежде она не видела, чтобы ТАК читали стихи, она не узнавала говорящую, ибо та попросту отсутствовала или, наоборот, все остальные, весь мир перестали для неё существовать. Звучные сочетания слов, то резкие, то гладкие, прерывались паузами и вздохами. Привычные слова казались не слишком понятными, они сливались в такие же совсем странные фразы, шуршали шипящими, высоко взлетали звонкими, другие были обёрнутые в мягкий бархат и смело постукивали в тишине комнаты, витиевато переплетались, переливаясь сложными изгибами. Во всех этих чувственных, искренних, стонущих словах смиренное, богобоязненное сердце маленькой Марии слышало брошенный вызов Богу, крик всему человечеству, они смущали её, нарушали привычное представление о жизни и поэзии прежде, чем она успевала их осмыслить. Мария прежде не встречала таких вольнодумцев, возмутителей спокойствия с убеждённым тоном. Это были необыкновенные стихи, разрушающие всё её сложившиеся представления о поэзии, но всё-таки самые восхитительные и волнующие из всех ей известных.
Сомнений не было, Марина не сдерживалась, не заботилась об окружающих, не пыталась произвести на них впечатление. Она представляла публике детище, выношенное и рождённое собственной утробой, не жертвуя ни единым многоточием, не опуская ни одной запятой. Эта девушка могла заставить сильнее биться другое сердце, ей это было дано, Мария это поняла с первого взгляда ещё там, на побережье. Здесь были признания, страдания, откровения, они мелькали у Маши в голове, простые и сложные, увлекая в романтическую неизбежность, в надрыв, в пророчество, в погибель, они величаво слетали с уст и продолжали гордое шествие. Мария окончательно растерялась, услышав:
…Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день!
Люблю и крест, и шелк, и каски,
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки
И дай мне смерть – в семнадцать лет!
Лёгкий румянец тронул округлые щёки Мары, когда стих добрался до своего победного конца. Она стихла, провела по коротким, русым волосам рукой с множеством колец, склонила голову набок, робко обвела взглядом собравшихся в гостиной: бледный Сергей, с его узким, скандинавским лицом и лихорадочными глазами, разглядывал выступающую, ловя каждый её вздох; Лиля сидела вполоборота, отвернувшись к окну; Пра по-матерински, одобрительно смотрела на всю собравшуюся молодёжь. Морские глаза Зевса, лишённые всякого беспокойства, были полны глубокой, тихой мудрости, а его экзотический вид напоминал древнерусского богатыря в греческом хитоне. Все собравшиеся, кроме Сергея, показались Марии удивительно спокойными. Она не могла понять, как же можно вот так сидеть и слушать это многообразие и непредугаданность. Как же так? Вот так просто сесть и сидеть, когда внутри всё переворачивается? Ошалев от счастья, позабыв все правила приличия, Мария громко, по-детски захлопала в ладоши. Она чувствовала себя приобщённой к священнодействию, ей позволили наслаждаться музыкой откровений, её сложными песнопениями, от этого кружилась голова. Пусть смысл неподатливых фраз так до конца и не открылся ей, неважно, она обязательно их рассмотрит со всех сторон и, возможно, тогда они сделаются прозрачнее, и она постигнет их тайну. Сергей тут же подхватил и зааплодировал с силой, несоответствующей его болезненной внешности, опаляя Марину влюблённым взглядом и словно в беспамятстве повторяя «браво». Он тяжело дышал, то ли воздуха не хватало, то ли пытался вобрать в себя всё пространство, пропитанное ею. Что делали остальные, Маша не замечала. Неодолимая, волшебная легкость, кружившая в стихах, оказалась слишком заразной и овладела ею тоже. Прежде она знала простые радости детства и юности: смеяться, прыгать, наслаждаться сладкими лакомствами, а вот радость и восторг полёта, которых в её жизни окажется совсем немного, ощутить довелось впервые.
Все шумно поднялись со своих мест и, переговариваясь, стали перемещаться в сторону рояля. Маша слышала, как Макс спокойно и увесисто сравнивал «невзрослый» стих с детским ломающимся голосом, не слишком уверенным в себе, но которому уже доступно многое, который умеет передать оттенки, о коих взрослым нечего и мечтать. Ещё говорил об истинно женском, откровенном обаянии стиха, о том, как он понял эту юность, граничащую с детством. Марии даже показалось, что Макс просто обладал особым даром – всегда быть спокойным, этим редчайшим даром, восхищавшим её в людях. Марина слушала его, откинув голову назад, улыбалась одними глазами, они золотились сквозь прищуренные ресницы, но взгляд был устремлён куда-то далеко.
Мария была готова кричать, плакать и топать ногами: почему так невозможно, так чудовищно быстро закончилась поэтическая часть, когда в глубинах сердца зашевелилась зарождающаяся любовь, когда всё её существо до самых тайников сознания жаждет появления на свет истины. Как можно обрывать эти щедрые речи, ведь они сродни солнцу и морю, в этих расплывчатых, почти интимных откровениях, как раз и есть радость полёта. Она стояла недовольная, не решаясь сдвинуться с места в надежде на продолжение, позабыв безупречный такт и манеры взрослой, благовоспитанной особы.
– Мари, куда же вы исчезли, – послышался голос Мары, – ступайте к нам. Вы играете на фортепиано? Вы играете Шопена? Он – мой любимый. Если да, прошу вас, не отказывайте. Знаете, моё первое слово было «гамма», правда, забавно? Поэтому моя мама вообразила, что из меня выйдет, по крайней мере, Рубинштейн, и в семь лет отдала меня в музыкальную школу. Она заливала меня музыкой, – в голосе появилась если не злоба, то грусть и сожаление, – топила в ней, в своём несбывшемся призвании, несбывшейся жизни. Но я не родилась музыкантом. Бедная мама, как я её огорчала, а она меня попрекала всем подряд, считала немузыкальной, а дело не в этом, я была всего лишь ДРУГОЙ.
Серьёзный взгляд её выдавал печальную искренность, совсем, казалось бы, не печальных слов, буднично обронённых. Маша была странно тронута, сама не понимая, что её на самом деле растрогало. Сейчас она ещё слишком мала, к тому же всерьёз увлечена своими собственными переживаниями, чтобы уловить, расслышать и понять суть подобных, чрезвычайно тонких нитей. Спустя много лет, случайно встретившись, они ещё раз вернутся к этой грустной истории детства Марины.
Шопен? Что ей оставалось делать? Мария тяжело вздохнула и послушно прошествовала к огромному роялю с тёмными пятнами. Да, она играла на фортепиано с раннего детства, сколько себя помнила, с пюпитра рояля ей в лицо насмешливо смотрели занудные этюды Черни, словно вызывали на дуэль, изводя её непослушные, нетянущиеся пальцы до полнейшего безумия. Много детских лет она судорожно пробегала по арпеджио, безжалостно твердя бесцветные и незапоминающиеся упражнения под раздражающее щёлканье надзирающего метронома. Ну и что!