Раздражение Олега медленно пошло на убыль, и он почти с нежностью посмотрел на супругу. Она сильно затряслась, злобно сжав кулаки, так что выступили белые костяшки, и рыдания вновь хлынули из нее. Сегодня она была как-то особенно не в себе. Олегу показалось, что она нарочно растравляет свои раны, что у нее потребность в страданиях, как у человека, привыкшего к жизни в муках. Он зачем-то вспомнил ее такой, какой когда-то любил, и с упавшим, измученным сердцем смотрел на нее, и ему самому хотелось плакать.
– Скажи мне правду: где ты все время пропадаешь, куда тебя уносят твои мысли? К ней? Я всё, всё пойму и всё прощу! Только скажи правду!
Олег Васильевич молчал. Ему порядком надоела эта сцена самоистязания, этот ритуал, происходящий по молчаливому обоюдному согласию обеих сторон. Татьяна словно нарочно бередила свои раны, чтобы полюбоваться болью, как будто втайне наслаждаясь ею.
– Танюша, правда состоит в том, что я очень люблю тебя, – как можно спокойнее сказал Олег и при этом почти не соврал, – давай на этом на сегодня остановимся. Я сейчас провалюсь в мертвый сон, а ты опять не сможешь заснуть, а под утро тебя будут мучить кошмары. У тебя слишком богатое воображение, побереги себя. Мне никто, кроме тебя, не нужен, ты же знаешь.
Он привлек ее к себе, легонько сжимая в объятиях. Ее лицо мгновенно вспыхнуло радостными лучами, словно от невинного поцелуя первой девичьей, трогательной любви. Татьяна в это мгновение испытала спокойствие и все же собственную свою обреченность, как смертельно больной человек, которому осталось совсем недолго и немногому радоваться. Олег вздохнул с облегчением, на сегодня оскорбительно-комедийная экзекуция окончена. Сейчас она примет порошок и постарается заснуть, а он будет всю ночь старательно ее обнимать. Если женщина что-то заподозрила, и заподозрила не беспочвенно, необходимо окружить ее усиленным вниманием и, самое главное, физической любовью, если, конечно, расставание пока не входит в планы. Вообще говоря, Олег Васильевич полагал, что исполнение супружеского долга в значительной степени можно было бы рассматривать как некое алиби для мужчин. Да и женщину это всегда заметно утешает и служит своеобразным доказательством отсутствия у нее сколько-нибудь серьезных соперниц, а иногда даже дает возможность надеяться на собственную исключительность.
II
«Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви…» Марина Елецкая не знала слов ни единой молитвы, и шептала про себя всплывающие в памяти библейские отрывки. Она стояла посреди маленькой церквушки и не понимала, как здесь оказалась, и что полагается делать. Просить она не смела, а благодарить не знала кого и как. Марина Андреевна долго переминалась с ноги на ногу, покорно склонив голову и беспомощно вытянув руки вдоль тела. «…На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его…» Она чувствовала тяжкую, смертельную тоску, и тоска эта была как бесконечная, безжизненная, серая пустыня, по которой она влачилась из последних сил, и надеяться-то ей было не на кого, кроме как на саму себя. Ей казалось, что она скоро доберется до края, до окончательного и бесповоротного края, и вот-вот сорвется, и провалится в какую-то черную пропасть. Пропасть эта совсем не пугала, даже наоборот, как будто притягивала её. Лучше уж ужасный конец, чем ужас без конца. Только вот как же будут дети?
Церковь эта была тихая, теплая и полутемная, несмотря на дневное время и огромные окна в стенах. В два часа дня здесь оказалось мертвенно-тихо, народу почти не было, лишь в стороне одиноко стояла немолодая, плохо одетая женщина и поспешно, тайком молилась, крепко прижимая пальцы ко лбу. Она потихоньку плакала у лампады, иногда становясь на колени и припадая к полу как-то слишком уж набожно, а затем мучительно-тяжко поднимаясь. Марина огляделась в поисках скамейки. Скамья была в правом углу, но на ней уже сидел сильно оборванный человек, видно, с большого похмелья, с сизым опухшим лицом и жесткими, грязными волосами, прислонив к стене деревянный костыль. Он кряхтел и кашлял, сипя грудью, и затыкал рот потрескавшимся кулаком. Видно было, что человек тяжело болен. Чуть поодаль, в углу, стоял лишь покосившийся стул о трех ногах, и Марина не решилась сесть там, а осталась стоять посреди церкви.
Глаза ее постепенно наливались тяжелыми слезами. Остро пахло пряным ладаном, парафином и еще какими-то маслами. Перед иконами горели лампадки. Марина не любила лампадного церковного света и даже пугалась его. Этот свет как будто заранее убеждал её в какой-то виновности и самых разных прегрешениях, вольных и невольных. Скамейки тоже ведь наверно отсутствовали неспроста. Скорее всего, это было напоминание о неважности жизни при жизни. «При жизни нужно терпеть муки, и тогда после, что-то там, возможно зачтется…» – пыталась здраво рассуждать Марина, но сама смутилась своих крамольных мыслей. В испуге за свои непомерно смелые рассуждения, она посмотрела на иконы, не зная, что теперь ей делать и о чём думать. Она словно безуспешно чего-то ждала. Тишина была безмятежной и начинала давить.
С трудом, не без горечи, Марина подумала: раз уж она сюда пришла, стало быть, она нуждается в помощи, или опоре, или просветлении, или во всем сразу. Отпираться и говорить, что забежала в церковь случайно, было бы нечестно. Если бы кто-то в эту минуту ей сказал, что она влюблена тяжелой, безнадежной любовью в женатого мужчину, то она искренне, с негодованием отвергла бы эту мысль. Она надеялась, что все еще возможно, что счастье уже не за горами, несмотря на затянувшийся ее любовный роман. До недавнего времени ей казалось, что все так и должно быть, их любовь еще не истлела, а наоборот, только разгорается, и она не чувствовала ни малейшего оскорбления по поводу своего щекотливого и даже неприличного положения. Но в последние месяцы что-то случилось, и блаженная покорность любви все чаще стала сменяться тревогой, необузданной тревогой и тоской, растравляющей ей все внутренности и уносящей равновесие и покой. «Зачем я здесь? – спросила себя Марина. – Я что-то ищу, что-то или, может быть, кого-то. Кого именно ты ищешь? Я пришла к Богу, значит, я его ищу. Отчего же ты раньше сюда не приходила? Простая земная любовь с лихвой заменяет богов. Поиск богов всегда начинается с утратой любви. Стало быть, отведенная тебе любовь исчезла? Нет, нет, это неправда, мы все еще любим друг друга», – Марина заставила умолкнуть свой неприятный внутренний голос.
Сердце ее сейчас нехорошо колотилось, лицо горело, спина была влажной от пота, руки дрожали, как у вора. «Я и есть вор, – вертелось в голове, – я ворую чужого мужа у его жены и пытаюсь оправдать свое воровство». Она стояла и, склонив голову, смотрела на восковой пучок горящих свечей у иконы, серый дымок от которых легко улетал в сторону приоткрытого окна. Перед глазами поплыл какой-то мутный туман, огоньки свечей задрожали и тоже поплыли. Марине стало стыдно, как никогда в жизни не было. Ей вдруг захотелось рассказать кому-нибудь всю свою жизнь с того дня, как она себя помнила, до этой самой минуты. Рассказать, что она добрый и честный человек и смело смотрит в глаза всем на свете, но вот только последние несколько лет сбилась с правильной, с верной дороги и увязла в любви к женатому человеку. Она не знала, как сказать об этом гнетущем чувстве здесь, среди множества святых, глядящих на нее серьезно и даже строго, как будто уже осуждающих ее. Марина боялась непонимания и насмешки. «Можно ли в этих стенах думать и говорить о подобных вещах, – тихонько спрашивала себя она, – здесь правильнее было бы просить здоровья детям».
Вспомнив о детях, она улыбнулась, и глаза ее счастливо осветились. Дети. Что может быть лучше? Марина Андреевна Елецкая была детским доктором, и всю свою пока еще недолгую жизнь посвятила здоровью детей. Ее тоскующее сердце сразу размягчилось, и она принялась перебирать в памяти детские, испуганные личики своих крохотных пациентов, которые болели, а потом выздоравливали, росли и мужали у нее на глазах, и превращались во взрослых, складных, улыбающихся мужчин и женщин. Никто бы не посмел упрекнуть ее в неосмотрительности или неумении в ее благородном деле. Марину Андреевну любили все: любили дети, любили родители, и она с каким-то упоительным материнским трепетом и материнской безотказностью откликалась на это всеобщее чувство, каким ее окружали в семьях. Дальше к ним примешивались улыбки двух ее сыновей: младшего Сереженьки и старшего Мити. Незаметно слезы радости увлажнили ее щеки. «Я не затем сюда пришла, чтобы восхвалять собственную добродетель и блаженно упиваться ею, под шумок, позабыв о грехах», – резко оборвала свои мысли Марина.