Штирлиц вернулся в темный сарай; за столиком возле двери устраивались два человека; на Штирлица они даже не взглянули; увлечены разговором.
– А вина все нет? – громко спросил Штирлиц; Кемп приложил палец к губам, сделал это профессионально, едва заметным, скользящим жестом.
Штирлиц сыграл испуг, приблизился к Кемпу, перешел на шепот:
– В чем дело?
– Вы не знаете того, кто сел к вам спиной? – Он кивнул на столик у двери.
– Откуда же мне его знать, если я только начал ходить по городу?
– Давайте-ка расплатимся и поедем ко мне. У меня есть и вино и мясо…
– А кто тот человек, которого вы испугались?
– Я не испугался его. Отчего я должен его пугаться? Просто я очень не люблю красных. Этот человек был здесь с республиканцами, Хорст Нипс, отсидел свое в лагере у Франко, а сейчас работает с французами, представляет банк «Крэди лионез». Пошли отсюда, пошли, Брунн.
Вот на кого они меня вывели, понял Штирлиц, на республиканца. Не надо было ему называть банк, зачем уж так разжевывать?! Надо было назвать имя и потом смотреть за тем, как я стану искать к нему подходы. Да, видимо, меня привезли сюда именно для того, чтобы назвать фамилию Хорста Нипса. Но почему он приехал сюда, словно по заказу? А что, если Нипс оказался здесь случайно? Что, если действительно был с республиканцами, а потом сидел в лагере Франко? Будь все трижды неладно; не мир, а огромная мышеловка, где нельзя верить никому и ни в чем. Ведь если Нипс республиканец и работает с французами, это самый надежный канал связи с домом. Что ему, трудно переслать мое письмо в наше посольство в Париже? Нет, а ведь я вроде бы малость опьянел. Или растерялся.
…Машина Нипса, старый «рено» с французским номером, стояла возле автомобиля Кемпа; сейчас я должен сыграть сон, понял Штирлиц; будет время подумать, мне сейчас есть о чем думать, потому что я обязан вынудить Кемпа на поступок. Я прав, весь этот обед у дона Фелипе срежиссирован от начала до конца, они перебрали с «республиканцем», подставу надо уметь готовить, закон биржи не для разведки, стремительность необходима лишь в экстремальных ситуациях.
Кемп достал из ящичка, вмонтированного в щиток машины, жевательную резинку:
– Отбивает запах, гвардиа сивиль, если они нас задержат, унюхает мяту, а не вино. Я ведь тоже несколько опьянел…
– Вы решили, что я пьян, если говорите о себе «тоже»? Я не пьян, Кемп. Я мучительно трезв. Я просто-напросто не умею пьянеть, такой уж у меня организм. Куда едем?
– Я же сказал – ко мне. Если, конечно, хотите.
– Хочу. Вы женаты?
– Вообще-то женат… Семья живет в Лиссабоне… Я тут один. Нет, не один, конечно, за мной смотрит прекрасная старуха…
– А девки есть?
– Хотите девку?
– Конечно.
– Испанок нет, вы же знаете их кодекс, сплошные Дульсинеи. Но какую-нибудь француженку можно найти. Есть парочка англичанок в нашей фирме, очень падки на любовь, на Острове все мужики грешат гомосексуализмом, у них климат дурной, солнца нет, а девки страдают, готовы прыгнуть на первого встречного мужчину.
– Пусть прыгают, – согласился Штирлиц. – Чтобы не упасть, когда начнут прыгать, я сейчас посижу с закрытыми глазами и расслаблюсь.
– Отдохните, конечно, отдохните. У вас добрых тридцать минут.
– Вы так медленно ездите? – удивился Штирлиц, оседая в кресле. – Ладно, езжайте как хотите… Но вы не уснете за рулем?
– Постараюсь.
– Некоторых надо развлекать разговорами… Вас надо?
– Расслабьтесь и отдохните. Меня не надо развлекать разговорами.
– Хорошо. Вы меня успокоили, – откликнулся Штирлиц.
А почему бы мне действительно не соснуть полчасика, подумал он. Так, как сегодня, я не пил и не ел добрых полтора года. Меня сытно кормил лишь Герберт; наверное, это был их первый подход ко мне, он был ловчей и Джонсона, и этого самого Кемпа, настоящий ас, вопросы ставил «по касательной», срисовывал меня аккуратно, не темнил, – «я из братства, дорогой Брунн, сейчас надо лежать на грунте, как подводная лодка, когда море утюжат дредноуты с глубинными минами на борту. Увеличить пособие мы пока не можем, однако полагаю, скоро ситуация изменится. Согласны со мною? Ощущаете новые веяния в мире? Нет? А я ощущаю. Я никогда не выдавал желаемого за действительное, наоборот, меня обычно упрекали в излишнем пессимизме. Кто? Товарищи по партии и СС. Я кончил войну в вашем звании. Кстати, Бользен ваша настоящая фамилия?» Штирлиц тогда ответил, что разговаривать о профессии он может только с тем, кого знает по РСХА. «Моим шефом, как, впрочем, и вашим, был Кальтенбруннер, но он в тюрьме Нюрнберга. Однако я убежден, что мы достаточно хорошо подготовились к условиям борьбы в подполье, так что я жду того, кто предъявит свои полномочия на руководство моей деятельностью в будущем. Тому человеку я и перейду в безраздельное подчинение». – «Позиция, – согласился Герберт. – Спорить с этим невозможно. Кого вы готовы считать своим руководителем? Если не Эрнст Кальтенбруннер, то кто?» – «Шелленберг, – ответил Штирлиц, зная, что тот сидит в тюрьме англичан, сидеть будет долго, пока те не получат от него всю информацию, есть резерв времени. – Вальтер Шелленберг». – «Очень хорошо, я доложу о вашем условии. Со своей стороны я поддержу вашу позицию, можете мне верить. Какие-то просьбы или пожелания имеете?» – «Нет, благодарю». – «Может быть, хотите установить связь с кем-либо из родных, близких, друзей?» – «Где Мюллер?» – «Он погиб». – «Когда?» – «Первого мая, похоронен в Берлине».
Ты неблагодарный человек, сказал себе Штирлиц. Высшая форма неблагодарности – это беспамятство, даже невольное; как же ты мог помнить постный обед этого самого Герберта и забыть Педро де ля Круса, матадора из Малаги?! Ведь он накормил тебя сказочными кочинильяс, не такими, конечно, как в Бургосе у Клаудии, лучше, чем она, их никто не готовит, хотя нет, готовят, в Памплоне, во время Сан-Фермина, фиесты, но он пригласил тебя после корриды и сказочно накормил; не тебя одного, конечно, матадоры обычно приглашают человек двенадцать, это у них принято, – после того особенно, когда закончил бой с трофэо, получив с убитого им быка два уха, – одна из высших наград Испании.
Штирлиц долго разрабатывал эту комбинацию – бессильную, продиктованную отчаяньем человека, поменявшего коричневый ад на голубой; чем лучше синие фалангисты Франко коричневых штурмовиков Гитлера?! Такой же произвол, цензура, тотальная слежка каждого за каждым, такая же закрытость границ, такая же ненависть к красным.
Ему нужна была связь, он привык верить в то, что дома постоянно думают о нем, готовы прийти на выручку в любой ситуации, тем более критической; наладь он связь – Штирлиц был убежден в этом, – дай он знать Центру, где находится, и его вытащат отсюда, его выведут домой. Связь, что может быть важнее связи для человека, работающего разведку?
Побудителем действия было громадное объявление у входа на Пласа де торос: «Последние выступления великого матадора Педро де ля Круса перед его отъездом в Мексику; быки Миуры; квадрилья выдающегося мастера Франсиско Руиса».
В Мексике нет почтовой цензуры, подумал Штирлиц, если я смогу поверить де ля Крусу, он возьмет с собою в Мексику мое письмо пастору Шлагу и бросит его в ящик в том отеле, где остановится; я попрошу Шлага поехать в советскую зону Берлина, позвонить в военную комендатуру и сказать дежурному, что Юстас находится в Мадриде, проживает по калье Пиамонте, неподалеку от старого храма, в пансионате дона Рамона Родригеса, дом три, второй этаж.
Штирлиц даже не допускал мысли, что дежурный может не знать немецкого, а если и знает, то такого рода звонок покажется ему подозрительным, а если он его и запишет в книгу, то никто там не поймет, что речь идет о нем, Максиме Максимовиче Исаеве; какой Юстас? Почему в Испании? И зачем об этом знать комендатуре Берлина? Сознавая свою общность с Родиной, человек полагает правомочным и прямо-таки необходимым постоянную обратную связь; особенно часто такого рода абберация представлений случается с теми, кто долго живет вдали от дома, черпая силу жить и выполнять обязанности именно в этом обостренном ощущении своей общности со своими, в постоянном внимании к нему – каждодневном и ежеминутном.