Штирлиц кивнул на последнюю рыбину:
– Хотите?
Кемп рассмеялся:
– Знаете, боюсь, что да! Вы так прекрасно едите, так вкусно это делаете, что я, пожалуй, не удержусь. А вы сыты?
– Черт его знает… Если угостите еще одной бутылкой, пожалуй, не отказался бы от мяса, вы говорили, здесь мясо тоже отменное, нет?
– Неужели сможете одолеть и мясо?
– Только с вином.
– Плохо не будет?
– Хуже, чем есть, не бывает.
– Хотите завтра утром прийти к нам на фирму?
– Обязательно приду. Спасибо.
– Не обольщайтесь по поводу заработка. Более чем на две тысячи поначалу не рассчитывайте.
– Сколько?! Две тысячи?! Так это же целое состояние! Я имею пятьсот песет и то пока еще не умер с голода. Две тысячи… Если вы поможете мне получить такую работу, буду вашим рабом до конца дней моих.
– Думаю, смогу. Вы сказали, что работали в разведке… У кого именно?
– А вы?
– Я же говорил вам, – поморщился Кемп. – Я понимаю, вы вправе быть подозрительным, но мы с вами в Испании, слава богу, здесь с пониманием относятся к тем, кто выполнял свой долг перед рейхом… Я должен представить вас шефам… Директор фирмы Эрл Джекобс, славный человек, совсем еще молодой, любит немцев за умение работать, ненавидит тех, кто был с Гитлером… Я должен придумать для вас какую-то историю… Только поэтому я вас и расспрашиваю… Помогите же мне…
– Во-первых, каждый, кто выполнял свой долг перед рейхом, был с Гитлером. Во-вторых, я не очень-то люблю врать. Да, я служил в разведке, да, я, доктор Брунн, выполнял свой долг, какую тут придумаешь историю?
– Очень простую. Я могу сказать Эрлу, что вы поддерживали Штауфенберга и всех тех, кто хотел уничтожить Гитлера летом сорок четвертого. Да, скажу я ему, доктор Брунн действительно был сотрудником военной разведки, но он никогда не состоял в нацистской партии…
– Он вам поверит?
– А ему ничего не остается делать. Ему нужны люди, хорошо образованные люди, а таких в Испании нет, понимаете? Испанцы не любят учиться, они предпочитают фантазировать и болтать…
– Они не учатся потому, что курс в университете стоит десять тысяч песет.
– Если человек хочет учиться, он находит любые возможности, – ожесточившись, ответил Кемп. – Есть народы, которые прилежны знанию и работе, а есть лентяи; испанцы – лентяи.
– А французы?
– Не надо проверять меня, – Кемп снова засмеялся, лицо его сделалось мягким, расслабленным, и Штирлиц почувствовал, сколько усилий потребовалось этому человеку, чтобы так резко сломать себя; наверняка у него на языке вертелся ответ, подумал Штирлиц, и мне знаком этот ответ, смысл которого сводится к тому, что французы тоже недочеловеки: бабники и пьяницы; конечно, они не такие животные, как славяне или евреи с цыганами, но все равно они неполноценные, стоит посмотреть на ту грязь, которая царит на их рынках, на обшарпанные стены их домов, на их баб, бесстыдно-размалеванных, в коротких юбочках, все, как одна, потаскухи…
– Я не очень-то умею врать, Кемп, вот в чем вся штука. Любой человек, если он не полный придурок, сразу поймет, что я вру. Ну-ка, проговорите мне то, что вы намерены сказать этому самому американскому воротиле…
– Ну что ж, попробую… Только не перебивайте, я ведь импровизирую… Дорогой мистер Дхекобс, я встретил моего давнего знакомца, доктора Брунна, великолепный лингвист, английский и испанский, кое-что понимает и по-немецки, – улыбнулся Кемп. – Дипломированный филолог, честный немец, бежал на Запад от русских полчищ… Во время войны выполнял свой долг на передовых участках битвы… Сейчас живет здесь, пока что не принял ни одно из тех предложений, с которыми к нему обращались испанские и британские фирмы…
– Давайте разделим проблему, – усмехнулся Штирлиц. – Первое: ваша импровизация… Я не знаю американцев, но я довольно тщательно изучал Секста Эмпирика. Он говорил мудрые вещи, вроде такой, что при отсутствии ясного критерия становится неочевидным и истинное, а расхождение во мнениях об истине приводит к воздержанию от суждения. Если бы вы рассказали мне, Джекобсу, историю доктора Брунна, я бы воздержался от суждения, то есть я бы не стал брать его, Брунна, на работу. Да, да, именно так, Кемп… Слушайте, а вы ведь мне обещали еще одну бутылку… Мысли бегают… Но это ничего, мы их возьмем в кулак… Умеете брать свои мысли в кулак? – спросил Штирлиц и навалился грудью на стол. – Умеете. По глазам вижу. Я, конечно, пьян, но все равно могу анализировать ваши слова… Так на чем я остановился?
– На том, что я обещал вам еще одну бутылку.
– Это будет очень любезно с вашей стороны. Только я бы предпочел каталонское… Если, конечно, можно.
– Можно, все можно, Брунн. Дон Фелипе! Вина моему другу!
– Я не ваш друг, – Штирлиц резко отодвинулся и, раскачиваясь, уставился на Кемпа. – Все мои друзья погибли. Я один. У меня нет друзей, ясно? Не считайте, что я ничего не соображаю. Я помню, с чего начал. С моей истории, которую вы импровизировали. Все это чепуха… Да, именно так, чепуха. Я бы не поверил ни одному вашему слову на месте вашего Джонсона…
– Джекобса.
– Ну и ладно… Джекобса… Не считайте его идиотом, только потому что он представитель самой молодой нации мира. Молодость – это достоинство, а старость – горе. Мы представители старой нации, потому-то и прокакали войну. Мы привыкли к дисциплине сверху донизу… Как оловянные солдатики… А они, американцы, эмпирики. Теперь о втором… Что, мол, я не принял предложения от каких-то там фирм… Глупо… У него что, нет телефона, у этого Дэвиса?
– Джекобса…
– Тем более… Что он, не может позвонить на те фирмы, которые вы будете обязаны ему назвать? И спросить, кто, когда и где предлагал мне работу? Сейчас я должен вас покинуть. – Штирлиц, качаясь, поднялся и пошел в туалет; там он пустил воду, сунул голову под холодную струю, растер лицо хрустящим, туго накрахмаленным полотенцем; мы здесь первые посетители, подумал он, к полотенцам еще никто не притрагивался; Кемп не может не клюнуть; по-моему, я подставляюсь ему достаточно точно, и шел я сюда прямо, не раскачиваясь, только чуть поплыл, когда поднялся; я играл спиною попытку собраться, я это умею. Не хвастай, сказал он себе, все не просто, ты до сих пор не понимаешь, что происходит, и не можешь даже представить, что тебя ждет, а тебя ждет что-то, причем ждет сегодня же, это точно… А почему ты не допускаешь вероятия его версии? – спросил себя Штирлиц. Ты напрочь отвергаешь возможность того, что он действительно пригласил тебя сюда сам по себе? Немец – немца? Да, я отвергаю это вероятие; если бы он пригласил меня сюда как соплеменника, он бы рассказывал о себе; иначе – открыто и заинтересованно – спрашивал бы про мою историю, он бы по-другому вел себя, в нем сейчас ощущается напряженная скованность. Он к чему-то готовится. Это несомненно. Я предложил ему размен фигур, он отказался. Почему?
Штирлиц услыхал шум подъезжающей машины, резкий скрип тормозов, хлопки дверей, похожие на далекие выстрелы из малокалиберной винтовки.
Вот оно, сказал он себе; это наверняка приехал тот голубой «форд», который должен был появиться «через четыре минуты». Ничего себе четыре минуты! Хороша американская точность. Но почему тот, который назвал себя Джонсоном, так интересовался каким-то Барбье? Тоже не по правилам. Черт его знает. Может быть, разработали комбинацию, которой хотят запутать меня. Смысл? Я не знаю, ответил он себе, я не могу понять их логики… Когда они говор или с Карлом Вольфом или Шелленбергом, они преследовали стратегические интересы, но они всегда подчеркнуто брезговали контактами с нацистами такого уровня, каким считают меня. Зачем им падаль? Что им могут дать штандартенфюреры? За каждым из них тянется шлейф преступлений, который обязывает американцев отправлять их в Нюрнберг, на скамью подсудимых. Отсюда нельзя вывезти человека в Нюрнберг, франкисты не допустят, братья фюрера, союзники рейха.
Он посмотрел на свое отражение в зеркале; господи, как постарел, сколько седины и морщин, мумия, а не человек; высох, кожа да кости, костюм мятый, болтается, как на вешалке, стыд.