– Конечно.
– Я не очень быстро шагаю? – спросил американец. – Могу и потише.
– Да уж, – ответил Штирлиц, – лучше бы помедленнее…
Мюллер. (Мадрид, октябрь сорок шестого)
Острые лучи солнца, разбившись о теплые деревянные жалюзи, резали темную комнату желто-голубыми линиями, которые казались холодными из-за того, что напоминали чем-то сокровенную субстанцию зеркала; мертвое отражение истинного всегда холодно.
Мюллер долго наблюдал за тем, как медленно, еле заметно, но тем не менее неуклонно лучи двигались по комнате, перемещаясь от громадного краснодеревого стола к камину, сложенному из серого мрамора, и к стеллажам, заставленным книгами.
Он не спешил подняться с большой низкой тахты; расслабленно наслаждался тишиной и покоем; улыбался, когда кукушка выскакивала из баварских ходиков (подарил местный ортсляйтер, вывез из Германии еще в тридцать седьмом году, когда был отправлен иностранным отделом НСДАП на внедрение сюда, в Аргентину) и весело отсчитывала безвозвратное исчезновение времени.
Сначала, в первые месяцы, когда Мюллер прибыл в Латинскую Америку, на пустынный берег, и, обменявшись молчаливым рукопожатием со своими спутниками, сел в ожидавшую его машину, которая увезла его в эстансию Энрике Тростхаймера «Вилла Нуэва», он не мог спать; забывался на два-три часа, да и то лишь после того, как выпивал стакан крепчайшего корна[3]; запасы были громадны – весь подвал большого трехэтажного особняка на берегу океана был заставлен бутылками.
Чувствовал он себя в постоянном напряжении, потому что в двух километрах от дома проходило шоссе; ограды и охраны, к какой он привык в рейхе, не было; полное ощущение незащищенности, постоянное ожидание того момента, когда придут люди в штатском и спросят: «Где здесь скрывается военный преступник Мюллер?» Несмотря на то что паспорт у него был на имя гражданина Швейцарии Рикардо Блюма, несмотря на то что Тростхаймер убеждал его, что никакой опасности здесь нет, Перон вполне дружествен, хотя рузвельтовские евреи и понудили его страну объявить войну рейху в марте сорок пятого, – Мюллер не находил себе места; ложась спать, прятал под подушку парабеллум и гранату, а уснуть все равно не мог, прислушиваясь к шуму проезжавших вдали машин.
– Энрике, – сказал он, наконец, – вы слишком долго тянете с переправкой меня в глубь территории. Я понимаю, люди готовят операцию с возможно надежной тщательностью, но» как бы вы не привезли меня туда, где не ездят машины, совершенным психом, не способным более ни к чему.
– Ах, Рикардо, – улыбнулся Тростхаймер, – отдыхайте спокойно. – (Ни разу Тростхаймер не назвал Мюллера прежним именем или фамилией, не говоря уже о звании, к чему тот привык за последние годы; обращения «групненфюрер» недоставало; порою казалось даже, что отсутствует какая-то часть туалета, то ли галстука нет, то ли носки не натянул.) – Мы слишком дорожим вами, – продолжил Тростхаймер, – чтобы идти на необдуманный риск. Сейчас происходит необходимая в данной ситуации рекогносцировка, мы распределяем наиболее важных гостей по регионам таким образом, чтобы была неукоснительно соблюдена пропорция в размещении руководителей среднего звена и рядовых сотрудников… И потом, мы сочли необходимым дать вам время на карантин: там, куда вы поедете, нет еще хорошей медицины, вдруг возникнет необходимость в рентгене, серьезных анализах, консилиуме лучших медиков? Нагрузки последних месяцев сказываются не сразу, возможен сердечный криз, я допускаю, что у вас начнет скакать давление… Все это лучше локализовать здесь, неподалеку от центров… Осваивайтесь со своим новым именем, учите испанский. Я не зря представил вам двух моих молодых друзей, они в вашем полном распоряжении. Спите, купайтесь, гуляйте… Я бы не взял на себя смелость говорить так, не будь убежден в вашей абсолютнейшей безопасности…
Привыкший за последние годы к тому, что все его команды выполнялись неукоснительно, научившись видеть в глазах окружавших алчное желание исполнить любую его прихоть, утвердившийся в мысли, что лишь он знает, как надо поступать в той или иной ситуации, Мюллер болезненно переживал свое новое положение, когда ему следовало ждать указания неведомо от кого, выходить к завтраку, обеду и ужину строго по времени, когда гулко ударял медный гонг, укрепленный под пальмой в маленьком внутреннем патио, и поддерживать разговор за столом с хозяином и двумя «учителями», исполнявшими также функцию охраны; собранны, услужливы, молчаливы, но без того, столь любезного сердцу Мюллера рабства (к этому привыкают быстро, только отвыкать долго приходится), которое отличало тех, кто обеспечивал в рейхе его безопасность, готовил еду, убирал в особняке и возил на машине.
«Что значит иной континент, – тяжело думал Мюллер, приглядываясь к этим двум молчаливым крепышам, – что значит прерванность связи с почвой! Да, немцы, конечно, немцы, но аргентинские немцы! Здешняя среда уже наложила на них свой отпечаток, они позволяют себе начать разговор, не дослушав меня, выходят к ужину в рубашках с короткими рукавами, в этих отвратительных американских джинсах, словно какие-то свинопасы; гогочут, плавая наперегонки в бассейне, не понимая, что все это может отвлекать меня от мыслей, а то и просто раздражать. Нет, дома такое невозможно, все-таки родная почва дисциплинирует, чужая – разбалтывает; дети, которые воспитывались в доме богатых родственников, да еще за границей, теряют безусловное следование традициям, это печально».
Впрочем, как-то подумал он, такого рода мнение противоречит нашей расовой теории; по фюреру – любой немец остается немцем, где бы он ни жил, в каком бы окружении ни воспитывался; кровь не позволяет ему потерять себя. Почва, повторил Мюллер, здесь другая почва, хоть кровь немецкая. А что такое почва? Мистика, вздор. Песчаник или глина. Здесь другие передачи радио; сплошь танцевальная музыка; даже мне хочется двигаться в такт ее ритму; здесь другая еда, такого мяса я не ел в рейхе; на стол ставят несколько бутылок вина и пьют его, как воду, – постоянное ощущение искусственной аффектации сказывается на отношениях людей, это не пиво с его пятью градусами, совсем другое дело. Они читают американские, французские и мексиканские газеты; живут рядом с англичанами, славянами и евреями, здороваются с ними, покупают в их магазинах товары, обмениваются новостями, постоянная диффузия, она незаметна на первый взгляд, но разлагающее влияние такого рода контактов очевидно.
Он успокоился тогда лишь, когда маленький «дорнье» приземлился на зеленом поле рядом с особняком; молчаливый летчик приветствовал его резким кивком – шея будто бы потеряла на мгновение свою устойчивую мускулистость, не могла более удерживать голову; Мюллеру понравилось это; видимо, летчик не так давно из рейха. Тростхаймер помог ему сесть в маленькую кабину, справа от пилота.
– Счастливого полета, Рикардо! Я убежден, что в том месте, куда вы летите, вам понравится по-настоящему.
Когда самолет, пробежав по полю какие-то сто метров, легко оторвался от земли и резко пошел в набор высоты, Мюллер спросил:
– Куда летим?
– В горы. За Кордову. Вилла Хенераль Бельграно. Это наше поселение, практически одни немцы, прекрасный аэродром, дороги нет, приходится добираться лошадьми, каждый грузовик там – событие, так что ситуация абсолютно контролируема.
– Прекрасно. Сколько туда километров?
– Много, больше тысячи.
– Сколько же времени нам придется висеть в воздухе?
– Мы сядем в Асуле. Там наши братья, заправимся, отдохнем и двинемся дальше. Возле Хенераль-Пико пообедаем, затем возьмем курс на Рио-Куарто, неподалеку оттуда заночуем: горы, тишина, прелесть. А завтра, минуя Кордову, пойдем дальше; можно было бы допилить и за один день, но руководитель просил меня не мучить вас, все-таки висеть в небе десять часов без привычки – нелегкая штука.
– Сколько вам лет?
– Двадцать семь.