***
Калас
Огонек лампады расплывался и превращался в огромный светлый шар в уставших глазах Каласа, события давнего прошлого возвращались в ярких красках, в движении, в чувствах. Когда-то он, будучи не старше этого беотийца, вот так же лежал распростертым на грубом ложе и страдал от раны, полученной в сражении [1], ему казалось, что жизнь постепенно замирает внутри, и скоро угрюмый Харон пригласит и его переправиться через темные воды. Но старая жрица, заботящаяся о его ранах, разжёгши жертвенник богине Гестии [2], долго вглядывалась в ладонь Каласа и потом поведала, что жизнь ему предстоит долгая, полная дальних походов и битв, что погибнет он не на поле боя, но и не на смертном одре, и что родит он крепких сыновей и дочерей.
Калас лежал и слушал монотонное бормотание жрицы, он не верил — так говорят любому воину, чтобы душа его уходила в Аид со спокойствием и надеждами.
— Скажи мне, жрица, — слова давались ему с трудом, все тело пронзала боль — рана в спине была глубокой, — ты веришь в то, что говоришь? Даруй мне лучше легкую смерть…
Он вспомнил внимательный и тревожный взгляд жрицы, когда, заговорив, Калас сам вселил в нее надежду. Боги приняли свои жертвы, но не душу Каласа. Прощаясь, жрица промолвила:
— Ты будешь расти и мужать, но если ты воспылаешь любовью — храни это чувство, ибо оно — истинное твое предназначение!
Юный Калас запомнил эти слова и продолжил жить, у него было достаточно женщин и чувств, но каждый раз вспоминая слова жрицы, он мучился сомнением — а то ли это чувство, истинно ли оно, как предначертано? И вот оно пришло — с внутренним страданием и безмерной нежностью, внезапно, и к кому?
Калас покачал головой и открыл глаза — Эней спал, светлые пряди спутавшихся волос падали ему на лицо, длинные темные ресницы, на которых застыли слезы, слегка подрагивали, рука, покрытая поцелуями, продолжала лежать в ладонях у Каласа, и его бросило в жар — любовь к кому? К пленённому фиванскому юноше-рабу! Фиванцы были навсегда прокляты его родом за трусость и нерешительность — сколько раз обращались к ним за помощью, а они своими неумелыми действиями только ухудшали исход проигранных битв, а ферские тираны [3] продолжали грабить его родной край! У Каласа не было никакого чувства сожаления, когда воины царя Александра Македонского ворвались в ворота Фив — защитники просто не успели их закрыть. Его не трогали ни стоны погибающих жителей, ни гибель города — целого города, разграбленного и утопленного в крови. Он четко выполнял приказы царя — проследить за тем, чтобы жестокости и убийства прекратились, а оставшиеся в живых жители были собраны и отданы работорговцам, заплатившим звонкой монетой, пополнившей македонскую казну. Царь Александр прекрасно знал, кому он может доверить подобные деяния.
Желание царя было уже почти выполненным, воины находили последних спрятавшихся в убежищах людей, и Калас стремился завершить возложенные на него дела как можно скорее. Поэтому любая задержка волновала его больше, чем собственная усталость — двухнедельный марш, а потом осада Фив не дали времени на отдых. Калас тогда потребовал перерезать петлю на шее задыхающегося юноши — любой живой раб принесет пользу Македонии, но когда он посмотрел на того, кого подняли из пыли, сердце могучего воина замерло в груди. Перед ним стоял сероглазый худощавый беотиец, бледный, взъерошенный, покрытый грязью и запекшейся кровью — ничего примечательного — сколько таких было убито за многие годы войн на памяти Каласа? Но, казалось, земля дрогнула, когда глаза фессалийца встретились с взглядом юноши. Калас кружил вокруг пленника, бессознательно управляя лошадью, не в силах расстаться со сладостным оцепенением, приятным телу и душе. Не любящий рассуждать и долго принимать решения, он приказал воинам отдать раба. Те понимающе и глумливо представляя, для каких утех их командиру понадобился пленник, исполнили его указ.
С этой минуты в душе Каласа начали бороться противоречивые чувства: с одной стороны, доблестному фессалийскому воину не пристало проявлять какое-либо милосердие к захваченному врагу и показывать жалость, с другой — будоражащие страсти готовы были прорваться наружу и захлестнуть, что заставляло Каласа сдерживаться, потому что он не знал, как проявить свои чувства. Поначалу все прошло гладко, Эней не оказывал сопротивления, только покорность, а давний слуга Геллеспонт — таково было его прозвище по названию пролива, с берегов которого он был родом — немного поворчал, вопрошая, кто же будет следить за новым рабом.
Тем вечером он немного выпил и привел женщину в свою постель, раз представилась такая возможность, но эта ночь оказалась лучшей для Каласа за всю его жизнь. Испытывая неутолимое вожделение, он чувствовал, как сливается с Энеем в едином потоке желания и страсти, как будто между их телами и душами не существовало ни единой преграды. На следующий же день, когда пленный беотиец проявил все признаки желания сбежать, Калас ощутил обиду и гнев, поэтому решил пресечь эти попытки на корню. Он показал жестокость, но, оставив Энея утром на попечении Геллеспонта, сильно страдал, что причинил юноше боль.
Новость о том, что Эней пытался убить себя, ошеломила Каласа, испугала, породила безудержную ярость и желание отомстить. Его руку остановил Геллеспонт, крича, что раб потерял сознание. Вокруг все плыло в багровом тумане, казалось, что сам Зевс с последними лучами солнца посылает раскаленные молнии. Слуга протянул кубок, наполненный прохладной водой, которая привела Каласа в чувство. Эней лежал на земле без движения, а на его разорванной тунике проступали кровавые следы от ударов. Словам Геллеспонта фессалиец безоговорочно доверял и следовал — если господин хочет убить раба, то может это сделать и при помощи меча, но если пленник ему дорог, то не следует проявлять подобную жестокость — это может сделать наемник или простой воин, но не такой родовитый и знатный человек, коим является Калас.
Движимый нахлынувшими чувствами, такими непонятными и новыми, Калас поднял на руки тело Энея, с осторожностью отнес на свое ложе и принялся врачевать его раны, с заботливостью матери, хлопочущей над больным ребенком.
***
Свет нового дня разбудил меня, моя голова покоилась на плече Каласа, мирно спавшего рядом. Его облик, такой величественный и спокойный, достойный восхищения, не принес мне радости. Я вспомнил побои и унижения, которым подверг меня фессалиец, и не верил в искренность его слов. А были ли слова и обещания, сладким медом влитые в мои уши? Я ничего не понял из того, что услышал от моего господина вчера, могу ли я успокоиться и не опасаться в дальнейшем, что тяжелая рука Каласа не опустится в сокрушительном ударе на мои плечи?
Лагерь вновь просыпался, согретый лучами благодатного солнца, я опять вспомнил дом: как вставал на заре и открывал лавку, как пыль золотилась на свету, каким был запах тканей, вынимаемых из грубых мешков, как скрипели, распахиваясь, ставни, как шумели звонкими голосами торговцев и водоносов улицы… Я опять увлекся собственными воспоминаниями и пролежал бы так еще долго, но проснулся Калас — потягиваясь, зашевелился рядом на ложе. С прежними страхами вернулась и боль, я тревожно обернулся, пытаясь понять, с каким настроением проснулся сегодня мой господин, но он улыбнулся в ответ:
— Как ты, Эней?
Я сказал, что буду таким, как пожелает мой хозяин. Каласу почему-то не сильно понравился мой ответ. Он дотронулся до моей щеки, я вздрогнул и зажмурил глаза в ожидании очередного удара моего мучителя, но Калас отдернул руку:
— Ты боишься меня, Эней? — услышал я вопрос Каласа после недолгого молчания. Я открыл глаза и, стремясь собрать все силы, которые еще остались, ответил:
— Господин, ты можешь подвергнуть меня каким угодно мукам. Но моя душа устремлена в Аид, где Танат ждет меня, чтобы обнять своими крыльями.
Своим ответом я опять не угодил Каласу, но он постарался пересилить закипающий гнев:
— А помнишь, как вчера ты обещал забрать меня с собой в Аид? Ты так ничего и не понял из моих речей! — с сожалением промолвил Калас, и в его взгляде я опять уловил безмерное страдание. Я почувствовал досаду на то, что никак не могу осмыслить, к чему клонит мой господин: