Литмир - Электронная Библиотека

Было еще много дел, удачных и не очень, но в конце концов лиходей Марно таки нагрел руки. В тюрьме он познакомился с интересными людьми, которые разбирались в пушкарском ремесле. С ними он надолго ушел в лес (такова уж была его натура — не в тюрьме, так уж точно в лесу месяцами торчит), а появился оттуда с целой батареей бомбард, сработанных из стволов крупного старинного дуба с кованными обручами. Банда пушкарей расстреляла на дороге дилижанс большой долговой конторы, набитый деньгами и ассигнациями, разграбила и растворилась на просторах Авантии. На добытое богатство отец сперва долго пьянствовал, а потом решил вдруг зажить честно — понес взятки кому надо и удалил из тюремных бумаг свое имя, став честным горожанином — на оставшееся он прикупил дом аж в городе и перевез туда семью.

К несчастью для себя, отец заболел морем, а вернее — далекими землями, что за ним. Он нанялся в кондотьерскую бригаду, уплыл с наемниками в Риву, да там его и сожрали, по слухам, какие-то совсем уж невыносимые чудовища.

Мамка тоже, как ни делала вид, и как ни ругала папашку, сама была из того же теста, и смиренной жизнью горожанки долго жить не осилила. Как-то раз, когда ночью шла подвипившая с базара с корзинкой харчей, вышли ей навстречу из переулка четверо охламонов из банды, как они сами себя называли, Подворотенных Кошек. Были они вовсе не бандитами, а отпрысками богатых и влиятельных семей, которые взяли моду рядиться разбойниками и устраивать бесчинства на улицах по ночам из жажды острых ощущений. Даже в высших кругах на светских приемах и балах появилась мода «под шваль» — пошитая из дорогих и красивых тканей одежда, напоминающая видом лохмотья бандитов, нарисованные углем усы, подкрашенные, как от синяков, глаза. Высокородные придворные хлыщи рядились в рваный шелк и ситец, чтобы выглядеть как уличные отморозки, а их безмозглые шалавы — одевались под портовых шлюх, во рваные чулки, висящие тряпками платья (опять же из дорогих и редких тканей) с оторванными лямками, титьками навыпад и высокие сапоги искусно выделанной под грубую нежнейшей кожи.

По ночам Подворотенные выходили на самый настоящий разбой. Они смеясь убивали, калечили, насиловали и пытали людей безо всякой цели, просто ради забавы. И делали это совершенно безнаказанно. Однажды кто-то из бывших солдат решил дать им отпор, огрев высокородного мерзавца бутылкой по мордасам, да здорово рассадил ему холеную физиономию. На следующее утро солдат болтался в петле, казненный за нападение на сына важного дворянина. Стража не делала ничего, да и что она могла сделать? Последовать за солдатом никому не хотелось. К тому же, ходили слухи, что ночному патрулю порой настрого запрещают появляться вблизи определенных улиц. Почему-то всегда оказывалось, что именно на этих улицах тогда промышляли Кошки. И шли эти приказы с самого верха, чуть ли не из канцелярии самого имперского генерал-судьи.

Как понял Джаг из скупого, какого-то даже будничного рассказа матери, бандиты велели ей раздеться, желая, очевидно, по очереди изнасиловать свою жертву. Да вот только связались они не с той бабой. Мадам Барба Марно сама любого шкета отымеет. Вместо того, чтобы подчиниться требованиям ублюдков, она оторвала от забора тесину, да и забила всех четверых к дьяволу насмерть.

На утро к их дому явился не кто-нибудь, а сам Командор — начальник городского ночного патруля. Один.

Мать легко пустила его на порог, словно обвинять ее было не в чем. Командор не сказал ни слова, а лишь вручил ей корзинку с булкой хлеба да пучком моркови — припасами, за которыми мать ходила на базар. Корзинку мать обронила тогда ночью в драке, да так и не стала искать, а пошла домой.

Так же молча Командор поклонился ей, простолюдинке, словно самой высокородной благородной даме, и все так же, не говоря ни слова, покинул их дом.

— Ну вот, кажись, и все, Джагжик, — сказала она, глядя вслед Командору. — Пора мне деру давать.

— Куда ж ты, мамка?

— В лес пойду, как папашка твой. Потому как в петлю мне покедова не охота.

— И я с тобой!

— Не вздумай, балда. Так, глядишь, и человеком станешь, а не как…

Она вдруг осеклась на полуслове и впервые на памяти Джага расплакалась. Обнимала она его долго и крепко, аж кости трещали. Вот тогда Джаг и понял, что — все, больше он ее уж не увидит.

Великая была женщина, думал он, с глупой улыбкой вспоминая мать. Таких нет и не будет. Да и сама она уж померла наверно.

Надо признать, нрав у меня от нее. Да и задумки временами безголовые, как у папашки. А вот откуда во мне бесовство, что такие видения мне в горячке приносит, да в такие истории впутывает?

Это у меня уже свое.

Джаг потер шишку на лбу, полученную от удара негритянской дубиной. Надо будет замотать потом, решил он. А то не гоже перед командой с такой шишкой появляться.

И сам за собой отметил — вот, уже опять команда, а не негры поганые. Не рано ли отлегло? Не ошибусь ли?

Да нет, решил после недолгих раздумий Джаг. Мысль, которая сама собой рождается, обычно самая верная. Но раз уж решил допрашивать, то придется. Да и не помешает это.

— Эй! Есть кто там? — крикнул он в направлении двери, — А ну, зайди!

Джаг знал, что есть. Пару минут назад он выгнал всех из каюты, сказав, что надо ему подумать, но он понимал, что ушли они не далеко, а скорее остались стоять возле двери и гадать, какая теперь дурная затея стукнет в голову капитана.

Дверь открылась и в нее посунулась голова худого негра, старшего у пушкарей.

— О, Мубаса! Заходи, не бойся. Садись.

Когда Мубаса осторожно и немного боязливо прошел через каюту и сел за стол напротив Джага, тот откинулся в кресле, сделав самый беззаботный вид, на какой был способен, и сказал:

— Поведай мне, Мубаса, что со мной было.

***

Джаг задумчиво вздохнул.

— Значит, говоришь, это ты достала из моей раны?

Он держал в двух пальцах небольшой кусочек сплющенного металла, который ранее, без сомнения представлял собой конусообразную пулю очень маленького калибра.

— Да, капитан Джаг, — подтвердила его собеседница, толстая и приземистая негритянка в годах. Она была одета в простое парчовое платье и серый фартук, а на голове носила платок. Она смотрела мирным взглядом из под полуприкрытых век. У нее был низкий и приятный голос, какой бывает у стареющей, повидавшей разного, но все еще жизнелюбивой женщины. Говорить у нее получалось так, как говорит старая бабка с несмышленым внуком, которого, конечно, любит, но который также слегка надоел ей своими расспросами:

— Бабка, смотри, это чайка?

— Да, Джагжек, это чайка…

И по-авантийски хорошо говорит, — это Джаг заметил с самого начала разговора. Должно быть, эта негритянка из ассимилированных. Прожила в Авантии долгое время, чтобы выучить язык, научиться носить людскую одежду и получить определенное воспитание. Вроде Марны, только попроще. По старой привычке он все еще оценивал негров категориями работорговцев. На невольничьих рынках, как узнал Джаг за свою службу в Риве, есть четкие категории рабов, в зависимости от принадлежности к которым цена на них варьировалась в крайне широких пределах.

Для рабов женского и мужского пола эти категории сильно различались, но в целом все тяготело к умениям, природным качествам и воспитанию раба. Обычная негритянка, только что пойманная, не годилась ни на что кроме простейшей работы — копать, пахать, мотыжить — даже этому их надо было учить. Такие шли в среднем по сто такатов за голову, не многим дороже дворовой скотины. Наличие навыков, например — шитье, уборка и готовка — добавляли к цене до полутора изначальной стоимости. Знание языка, в зависимости от качества, также могло удвоить или даже утроить цену рабыни. Рабыня со знанием письма и счета могла уйти и за семьсот такатов. Поверх этого всегда добавлялись манеры — спокойная, покладистая и привычная к жизни и укладу белых людей черная рабыня стоила заметно дороже, чем озлобленная дикарка с варварскими привычками. За такую рабыню, как Марна, следовало смело требовать не меньше тысячи такатов, и это только стартовая цена, которая на аукционе могла бы взлететь до полутора или даже двух тысяч. Но решающим качеством, в большинстве случаев, все же оставались возраст и естественная красота. Юную девку, годов пятнадцати, без каких-либо навыков можно было продать за базовую цену плюс от ста до трехсот сверху за молодость. Старость, соответственно, цену живого товара снижала — кому нужна рабыня, которой пора в могилу? Тем не менее, даже взрослую рабыню, годов тридцати, но приятную взгляду, можно было продать за цену, намного большую, чем ей следовало дать без учета этого фактора. Бестолковые, но смазливые рабыни уходили с аукционов порой за тысячу такатов, а потому работорговцы старались относиться к столь ценному товару более бережно — малейшее уродство, шрам или ссадина, и сокровище моментально обесценится.

44
{"b":"651106","o":1}