А потом он вез Струмилина через пургу, и Струмилину сквозь забытье слышалось, как Ефим пел частушки.
Он прожил вместе с ним у доктора неделю, дожидаясь исхода болезни. Когда Струмилину полегчало и температура пошла на убыль, он посадил его в сани, укутал дорогим узбекским ковром и повез к ненцам. Те стояли промыслом в самом центре острова. Ненцы любили Ефима за удаль и простоту. Он поселился вместе со Струмилиным в яранге у стариков и попросил их полечить пилота. Старики кормили Струмилина медвежьим салом и поили оленьей кровью – теплой, приторно-горькой на вкус. И очень сытной. Струмилин выпивал стакан оленьей крови и сразу же засыпал. Старики сидели вокруг него, поджав под себя ноги, и курили. Дней через шесть Струмилин проснулся ранним утром и почувствовал в себе звенящую, тугую радость. Один из стариков улыбнулся и сказал:
– Если ты хочешь любить женщину, значит ты выздоровел.
Каюр Ефим, зевая, заметил:
– Вечно вы, папаша, ерничаете. Тут у человека зубы крошатся, а вы, извините, про это дело разговор заводите.
Струмилин захохотал, поднялся и начал делать зарядку.
Ефим смотрел на него изумленно. А старик ненец молча курил и чуть заметно усмехался.
Каюр заглянул в комнату к Струмилину, когда в столовой зимовки начался фильм. После ужина на всех зимовках Советской Арктики начинаются просмотры кинокартин. Столы в маленькой столовой сдвигаются в одну сторону, на стену вешается экран, из всех пяти или десяти комнат зимовки в столовую приходят люди, и начинается строгий, сосредоточенный просмотр. Одну кинокартину смотрят редко. Как правило, смотрят подряд две или три.
– Ты что, осердился на меня, Пал Иваныч? – спросил Ефим.
– Нет, с чего ты?
– Вилку бросил, гуляш не докушал.
– Ты здесь ни при чем.
– Тогда ладно. А я думал, ты из-за меня. Жаль коня-то, веру он потерял. Да… А как я его стрелять стал, так он левым боком повернулся. Сердцем. Я его и так и сяк – ни в какую. Зуб скалит, пену пускает, хрипит. У нас уж было так однажды. Только молодой летчик-то вез, неопытный. Ну, я и удивился: ты – и вдруг так коня спортил!
– Это не я. Это небо.
Ефим вздохнул и полез за куревом.
– Как охота? – спросил Струмилин.
– Медведя много.
– Так на него же запрет.
– То-то и оно, что запрет.
– У меня сутки отдыха: время свое вылетали. Давай сходим в океан? Нерпу забьем…
– Когда?
– Когда хочешь…
– Может, завтра поутру? У меня лунка есть хорошая. Там наши океанологи шустрят – лунка большая, нерпа на музыку прет.
– Тебе бы фельетонистом быть, Фима.
– Злости во мне мало.
– Злость – дело наживное, это не доброта.
– Ну-ну… Доброту легче нажить, чем злобу-то.
– Ладно, я с тобой спорить не могу. Легче так легче. Давай завтра в океан махнем, там поговорим на спокойствии.
– Давай. А сейчас поспишь?
– Посплю.
– Хорошее дело. Спи спокойно.
– А ты?
– Я собак пойду кормить.
8
Спать Струмилину не пришлось: в комнату влетел Богачев. Он сел на кровать и стал шумно стягивать с себя унты, продолжая зло чертыхаться.
– Что с вами, Паша? – спросил Струмилин.
– Злюсь, – ответил Богачев. – Кино там показывают про сталеваров – позор, да и только! Розовые сопли.
– Не эстетично.
– Тем не менее.
– Старый, наверное, фильм.
– Позапрошлого года.
– Очень старый. Я в Москве перед отлетом смотрел картину Райзмана. «Мальчик девочку любил». Честный фильм. Мужественный и добрый.
– Я тоже смотрел этот фильм. Он называется «А если это любовь?».
– Верно. У вас хорошая память.
– Только мне этот фильм активно не понравился.
– Да?
– Да.
– Что так?
– Хлюпиков не люблю.
– Кто их любит…
– Выходит, любят, если посвящают им целый фильм.
– Вы не правы, Паша. Фильм посвящен тем, кто его смотрит: людям. И этот фильм людей предостерегает.
– Не надо людей предостерегать, – жестко сказал Богачев, – людям надо все время напоминать об их правах и обязанностях.
– Ого, – хмыкнул Струмилин, – а ну, дальше давайте.
– Дальше? А дальше этот парень из райзмановской картины должен был бы в морду дать каждому, кто не так посмотрел на его чувство. Зубами надо было драться: конституция такую драку одобрила бы, это точно. А так – герой мозгляк, и все.
– Да?
– Да. Надо уметь драться за то, во что веришь по-настоящему.
– У вас курево есть, Паша?
– Есть. Казбек, только почему-то самаркандский.
– Встречные перевозки.
– В общем он ничего, только суховатый.
Струмилин закурил.
– Нет, вкусные папиросы, – сказал он, – просто очень вкусные.
– Это потому, что запретный плод сладок.
Струмилин улыбнулся.
– Знаете, Паша, меня очень пугает, что вы, ваше поколение, слишком категоричны в оценках. И предельно рациональны. А я в молодости плакал над страданиями молодого Вертера. И при этом работал в ЧК – по борьбе с бандитизмом.
Сказав так, Струмилин смутился, потому что ему показалось нескромным то, что он сказал.
– Это неверно, – помолчав, оказал Богачев. – Вы, Павел Иванович, в двадцатые годы тоже были категоричны в оценках. И тоже предельно рациональны. Мы продолжаем вас, только мы теперь в школе изучаем и атомную физику и полеты в космос.
– Умнее вы нас, значит?
– Нет. Просто образовываемся чуть пораньше.
– Ого! – снова хмыкнул Струмилин.
– Так это ж правда, – сказал Богачев и начал раздеваться, – и потом это не наша заслуга. Это ваша заслуга. Нам-то что, нам легче, только нас верно понимать надо. Без этого ссор будет много.
– Кого с кем?
– Отцов с детьми, Павел Иванович.
– Думаете?
– Убежден.
9
«Когда они говорят, они убеждены в своей правоте и верят в то, что их правда – самая верная, – думал Струмилин, глядя на уснувшего Богачева, – и это, конечно, очень хорошо. Он прав, мы были такие же. И мы сейчас тоже такие, только мы вдвое старше их и поэтому делаем больше сносок. Мы больше тяготеем к размышлению, они – к утверждению или отрицанию. Они категоричны, и, он прав, в этом дух времени. Но все-таки всякая категоричность – и отрицания и утверждения – однобока и слепа. Любая категоричность самовлюбленна, а нет ничего страшнее самовлюбленности. Потому что самовлюбленность порождает эгоизм и сухую рациональность. А это ужасно. Это одинаково ужасно и в женщине, и в политическом деятеле, и в ребенке. И потом это порождает фанатизм, а нет на земле ничего страшнее фанатизма».
Струмилин вспомнил, как следователь в кенигсбергской тюрьме кричал:
– Кретин, фанатик! Ты фанатик, понимаешь?! А фанатиков надо жечь на кострах! Их всегда жгли на кострах, и сейчас их надо жечь!
– Не фанатиков жгли, – ответил Струмилин тогда, – а фанатики жгли.
Спора у них не получилось, потому что следователь сначала разозлился, а потом стал избивать Струмилина.
Струмилин смотрел на спящего Богачева и вспоминал, как он, возвращаясь из Ирака, прилетел в Ливан. Он должен был плыть из Бейрута на польском пароходе. Он ни разу в жизни не плавал на пароходе и поэтому взял себе билет не на самолет, а на пароход. У него осталось четыре свободных дня, и он немного поездил по Ливану. Струмилин вспоминал, как он приехал к Нотр Дам дэ Либан. Моросил дождь. Капли дождя о чем-то быстро шептались с накрахмаленной листвой палым. Далеко-далеко внизу рассерженное непогодой Средиземное море хлестало тугими зелеными волнами в серые прибрежные камни. Водяная пыль висела в воздухе тяжелым табачным облаком. Оно росло, ширилось, поднималось вверх, сюда в горы, к храму Богоматери Ливана – Нотр Дам дэ Либан.
Струмилин долго стоял у балюстрады и смотрел на море. Он любил смотреть в море, когда был один. Но ему не пришлось долго смотреть в море, потому что сзади кто-то осторожно кашлянул. Струмилин обернулся. Рядом с ним стоял человек в черной сутане. Волосы у него были с проседью, борода совсем седая, а глаза удивительно мягкие и добрые.