– Подзаправимся – и полетим. А что такое?
– Да нет, ничего, – ответил Богачев обрадованно, – просто интересуюсь.
– Он получил радиограмму, – пояснил Пьянков.
Богачев почувствовал, что начинает краснеть.
– От прекрасной незнакомки, – добавил Брок.
Струмилин, продолжая есть строганину, поинтересовался:
– От кого?
Богачев покраснел еще больше и, посмотрев в глаза Струмилину, ответил:
– От вашей дочери. От Жени.
Когда поднялись за облака и пошли в своем эшелоне, Струмилин сказал:
– Володя, очень хочется кофе, поставьте, пожалуйста, воды на плитку, а я потом заварю.
Пьянков поднялся со своего места, на котором он сидел при взлетах и при посадке, размотал тонкий шарф, повесил его на крючок, снял шапку и пошел из кабины в «предбанник». Там в маленьком помещении, отделявшем кабину от грузового помещения, стояли самодельная кушетка, маленький стол, два раскладных стульчика и один ящик, который заменял собой отсутствующее кресло. Володя включил плитку и поставил на нее чайник с теплой водой, взятой в Чокурдахе. Потом он вернулся в кабину и сказал:
– Павел Иванович, вода закипает…
Струмилин сидел у плитки и ждал того момента, когда кофе поднимется. Этот момент ни в коем случае нельзя пропустить, во-первых, потому, что сразу запахнет гарью, а во-вторых, сойдет главное – навар, который дает кофе аромат и крепость.
Как только кофе стал подниматься, Струмилин выключил электричество и досыпал еще две столовые ложки грубомолотых зерен, смешанных с сахарным песком. Это, по мнению Струмилина, делало наш слабый кофе хоть в какой-то мере похожим на настоящий бразильский. Возвращаясь в прошлом году из Африки, он на день задержался в Париже и купил там четыре килограмма бразильских кофейных зерен. Он не стал их молоть, а просто побил молотком и добавлял в нашу заварку две столовые ложки настоящего бразильского кофе.
Попробовав, Струмилин закрыл глаза и, словно дегустатор, несколько секунд шевелил губами и растирал языком на зубах ароматную крепкую заварку.
«Хорошо, – решил он, – очень хорошо получилось. Ребятам будет не так скучно лететь».
Струмилин налил в две кружки, себе и Павлу, кофейник прикрыл «бабой», купленной предусмотрительным Броком, и пошел в кабину.
– Володя, Нёма и Геворк, – сказал он, пробираясь на свое место, – вас кофе ждет. Вам я принес, Паша.
– Спасибо.
Павел сделал один глоток и сразу же вспомнил лето прошлого года, свой отдых, поход по Черноморскому побережью, Сухуми и старика, с которым он познакомился в маленькой кофейне. Старик отчаянно ругал теперешнюю молодежь.
Старика звали Ашот, и он умел ругать молодежь так, что с ним нельзя было не соглашаться. Когда говорят красиво, медленно и убежденно, да к тому же еще старики, как-то неудобно с ними не соглашаться. Старик говорил, что молодые не в полную силу дерутся за хорошее, он говорил, что они равнодушны и удовлетворяются удовлетворительным. А надо всегда хотеть только отличного. Особенно молодым.
Павел допил кофе и улыбнулся. А потом вздохнул.
– Что вы? – спросил Струмилин.
– Я вспомнил одного старика. Его звали Ашот. Он говорил очень красивые и очень неверные слова. Я только совсем недавно понял, как не прав старик Ашот. Он не прав только в одном: он настоящий старик, а старики всегда с пренебрежением относятся к молодым. Они думают, что молодые хуже и глупее их. А это неверно. Их поколение делало революцию, но ваше – завоевало полюс и победило Гитлера. А наше поколение взяло Антарктиду, целину и космос.
Струмилин внимательно посмотрел на Павла и спросил:
– Вы очень любите отца, Павел?
– Разве можно не очень любить отца?
– Но ведь вы мне рассказывали про вашу маму. Вы говорили, что…
– Она предала отца, и она предала меня.
Струмилин закурил, а потом спросил в упор:
– Паша, а вы не обижены на советскую власть? За отца? И за детский дом? И – за Богачева?
– Мой отец – советская власть. А тот, кто подписал ордер на его арест и расстрелял потом… Я ненавижу их… Они были скрытыми врагами. А потому они еще страшнее. Они делали все, чтобы мы перестали верить отцам. А нет ничего страшнее, когда перестают верить отцам. Тогда – конец. Спорить с отцами нужно, но верить в них еще нужнее. Так что я не обижен на советскую власть, Павел Иванович, потому что она – это мой отец, вы, Брок, Володя, Геворк…
– Между прочим, – сказал Наум Брок, передавая Струмилину очередную радиограмму о погоде, – старик Ашот, о котором ты говорил, не так уж не прав, как тебе кажется, Паша. После пятьдесят третьего года восемь лет прошло. Нас учат: «Смелее бейте плохое! Ярче возносите хорошее!» Так вот хорошее мы возносить умеем, а что касается плохого, так здесь вариант «моя хата с краю» по-прежнему здорово силен.
– Это точно, – согласился Пьянков, – на рукопашную нет храбрее нас, а как на собрании начальство крыть за справедливое, так здесь мы па-де-труа вычерчивать начинаем: все одно, мол, не поможет.
– Да… – сказал Струмилин. – Надо сильней и смелей критиковать все плохое. Тогда жизнь станет у нас просто куда как лучше. А сейчас иной страхуется: «Покритикую, а начальство, глядишь, квартиры и не даст, вот я в бараке и останусь»…
– А мне кажется, не только в этом дело, – сказал Павел, – мне кажется, все проще. Есть люди честные и смелые, а есть трусливые и нечестные. Честный – он везде честный.
Аветисян заметил:
– Может быть. Но лично я бараки с удовольствием сжег бы, все до единого…
7
– Дай побольше газа, Вова, – попросил Богачев, – еще чуть больше.
– Боишься, что уйдут радисты и ты не сможешь получить радиограмму?
– Тебе в цирке работать. Реприза: «Провидец Пьянков с дрессированными удавами».
– Не дам газа.
– Володенька!..
– Пусть тебе провидец дает газ…
– Вовочка!..
– Пусть тебе удавы дают газ, – бормотал Пьянков, осторожно прибавляя обороты двигателям.
Богачев смотрел, как стрелка спидометра ползла вправо. И чем дальше она ползла вправо, тем радостнее ему становилось. Он обернулся к Пьянкову и сказал:
– Ты гений, старина!
– Ладно, ладно, не в церкви.
– Не сердись.
– Не то слово. Я задыхаюсь от негодования.
Брок засмеялся и сказал Аветисяну:
– Геворк, знаете, мне страшно за Мирова и Новицкого. Наши ребята вырастут в серьезных конкурентов.
Вошел Струмилин еще с двумя чашками кофе и спросил:
– Кому добавок?
– Мне, – попросил Богачев.
Струмилин сел рядом с ним, посмотрел на доску, в которую вмонтированы приборы, отметил для себя, что во время его десятиминутного отсутствия скорость движения возросла, но ничего говорить не стал. Он только подумал: «Жека, Жека, что ты там еще задумала? Неужели тебе захотелось поиграть с этим парнем, который сидит справа от меня, и летает над Арктикой вместе со мной, и пьет кофе, который я завариваю, и прибавляет скорость, хотя этого не надо было бы делать, и беспрерывно курит, потому что хочет поскорее получить твою радиограмму? Ты выросла без матери – раньше, чем надо бы. Когда есть мать, юность продолжается дольше, а это самая прекрасная пора человеческой жизни, маленькая моя, сумасбродная Жека, хороший мой, честный человечек. Не играй с этим парнем, у него тоже было не так уж много юности, очень я тебя прошу об этом, просто ты даже не представляешь, как я прошу тебя об этом…»
– Будете сажать машину, – сказал Струмилин. – Вы любите садиться ночью?
– Я еще ни разу не сажал здесь машину ночью.
– Это очень красиво. Садишься – будто прямо в карнавал. Особенно издали. Это из-за огоньков поселка.
– Я понимаю.
– А особенно красиво, когда ночью или ранним утром садишься во Внукове. Там очень много сигнальных огней. Я всегда смеюсь, потому что вспоминаю поговорку «с корабля на бал».
Аветисян рассчитал время точно и так же точно вывел машину на посадку. Он вывел машину так точно, что Богачеву показалось ненужным выполнять обязательную при посадке «коробочку». Выполнение «коробочки» занимает никак не меньше десяти, а то и пятнадцати минут. А в радиоцентре за эти проклятые десять или пятнадцать минут могут уйти люди, в руках которых находится радиограмма, переданная из Москвы Женей.