Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– История, – рубил он сплеча, – это не что иное, как собрание басен и бесполезных мелочей, пересыпанных массой ненужных цифр и собственных имен. Смерть Игоря, змея, ужалившая Олега, что же это, как не сказки, и кому нужно знать, что второй брак Иоанна на дочери Темрюка совершился 21-го августа 1562 года, а четвертый, на Анне Алексеевне Колтовской, – в 1572 году, – а ведь от меня требуют, чтобы я задолбил все это, а не знаю, так ставят единицу. А как пишется история: все пригоняется к известной мерке, измышленной историком. Грозный царь, о котором в настоящее время читает профессор Иванов, вдруг с 1560 года из добродетельного и мудрого превращается в бессмысленного, свирепого тирана. Как и почему, об этом уже не спрашивайте… – приблизительно в таком роде рассуждал мой собеседник[41].

Меня сильно озадачила такая резкость суждений, тем более что я считал историю своим любимым предметом.

Незаметно наступил вечер, графский лакей принес свечи, в углах аудитории царил мрак, а во всем громадном здании университета какая-то подавляющая тишина.

Прижавшись в угол и завернувшись в шинель, я пожелал своему собеседнику покойной ночи, но он решительно воспротивился моему намерению, удивляясь, каким образом можно спать на голых досках.

Делать было нечего, и мы снова принялись спорить, а вся неотразимая для меня сила сомнений Толстого обрушилась на университет и университетскую науку вообще. «Храм наук» уже не сходил с его языка. Оставаясь неизменно серьезным, он в таком смешном виде рисовал портреты наших профессоров, что при всем желании оставаться равнодушным, я хохотал как помешанный.

– А между тем, – заключил Толстой, – мы с вами вправе ожидать, что выйдем из этого храма полезными, знающими людьми. А что вынесем мы из университета? Подумайте и отвечайте по совести. Что вынесем мы из этого святилища, возвратившись восвояси в деревню, на что будем пригодны, кому нужны? – настойчиво допрашивал Толстой.

Измученный бессонницей, я только слушал и упорно молчал.

Едва забрезжилось утро, как дверь отворилась – вошел вахмистр и, раскланявшись, объявил, что мы свободны и можем расходиться по домам.

Толстой нахлобучил фуражку на глаза, завернулся в шинель с бобрами, слегка кивнул мне головой, еще раз ругнул храм и скрылся в сопровождении своего слуги и вахмистра. Я тоже поспешил выбраться и вздохнул во всю грудь, отделавшись от своего собеседника и очутившись на морозе, среди безлюдной, только-только просыпавшейся улицы. Отяжелевшая, точно после угара, голова была переполнена никогда еще не забиравшимися в нее сомнениями и вопросами, навеянными странным, решительно непонятным для меня товарищем по заключению.

Так как мы с Толстым были студентами юридического факультета – он первого, а я второго курса, то на другой же день мы, волей или неволей, снова столкнулись в коридоре. Меня так и подмывало возобновить вчерашний разговор, но стоило только взглянуть на неприступную, точно каменную фигуру графа, чтобы оставить такое намерение и как можно скорее пройти мимо.

В последний раз встретились мы на переводных экзаменах, обыкновенно происходивших в университетской актовой зале. Юристы первых двух курсов, обезумев от страха, ожидали экзамена кровожадного профессора истории.

Вызывают графа Толстого, он подходит к столу и берет билет, я пробираюсь как можно ближе и с нетерпением жду, что будет. Мне любопытно было послушать, как отличится мой бывший собеседник, которого в глубине души я уже признавал выходящим из ряда вон.

Я мог что-нибудь забыть, перепутать в своих воспоминаниях, но смутное сознание чего-то выдающегося, особенного и в то же время непонятного, что заключалось в графе Толстом, это сознание живо помнится мне, и я твердо уверен, что не ошибаюсь в этом.

Прошла минута, две, несколько минут. Я ждал с замиранием в сердце, между тем как Толстой смотрел на билет, краснел и молчал. Ему предложили переменить билет, с которым повторилась та же история. Профессор тоже молчал, вперив в студента насмешливый, ядовитый взгляд. Разыгравшаяся передо мной тяжелая сцена кончилась тем, что граф положил билет, повернулся и, не обращая ни на кого внимания, не торопясь, направился к выходным дверям.

– Нуль, нуль, закатил нуль… – шептались вокруг меня.

Я потерял голову от волнения, а в ближайшей группе аристократов, разодетых точно на бал и ожидавших такой же участи, передавался слух, что какие-то дамы высшего круга приступили к профессору истории с просьбой пощадить графа и тот торжественно обещал не ставить ему единицы.

– А ведь ловко нашелся – поставил нуль и прав… ловко извернулся… – толковали студенты…[42]

Я прислушивался к насмешкам и остротам, сыпавшимся со всех сторон на голову Толстого, но в глубине души готов был поклясться, что он знал предмет не хуже других, мог отвечать – и только не хотел… Почему поступил он так, а не иначе, чем было вызвано его упорное молчание – чрезмерной застенчивостью или гордостью, этого я уже никак не мог понять и объяснить себе.

После экзаменов я не встречал более Толстого в Казани и уже лет 14 × 15 спустя неожиданно столкнулся с ним на лестнице петербургского дома Краевского, на Литейной, где в то время жили Панаев с Некрасовым. В самых дверях квартиры Ивана Ивановича Панаева я столкнулся с господином в шубе и артиллерийской фуражке. Глаза наши встретились, и я тотчас же узнал графа Толстого, тогда уже известного писателя. Я остановился как вкопанный и следил за ним, пока он не повернул в улицу. В изящном кабинете Панаева я нашел Некрасова в халате по случаю болезни, Гербеля в уланском мундире с красными отворотами, Языкова и в стороне, всегда державшегося особняком, Добролюбова. Между собеседниками шел оживленный разговор, предметом которого был только что покинувший общество граф Толстой.

– Как жаль, что опоздали… ну что бы вам приехать пораньше, – обратился ко мне всегда и для всех одинаково приветливый и радушный Панаев. – Вот бы наслушались всяких чудес… узнали бы, что Шекспир дюжинный писака и что наше удивление и восхищение Шекспиром не более как желание не отставать от других и привычка повторять чужие мнения. Да-с, это курьез… человек не хочет знать никаких традиций, ни теоретических, ни исторических, – и между собеседниками снова завязался оживленный разговор о том же загадочном, давно уже непонятном для меня человеке[43].

Чем более проявлялась громадная даровитость Толстого, тем более интересовало меня все, что до него касалось. Я собирал малейшие подробности, а бывши в Москве, в 1872 году, с неописанным интересом выслушивал С. А. Юрьева, самого искреннего и горячего почитателя графа как человека и великого писателя. Вместе с Юрьевым мы собрались навестить Толстого в Ясной Поляне, и только болезнь Сергея Андреевича помешала исполнению нашего намерения. Между прочим, сколько мне помнится, Юрьев, с своей обычной восторженностью, говорил о невероятной легкости, с которой давалось Толстому изучение каждого интересовавшего его предмета, о его наблюдательности, крайней простоте образа жизни, о его значении как педагога[44].

Так же интересовали меня продолжительные беседы о Толстом с одним весьма симпатичным артиллерийским полковником, вместе с которым я провел лето на Балтийском море близ Риги. Бывший товарищ Толстого по Севастополю с видимым удовольствием вспоминал о графе и времени, проведенном с ним в одной батарее. Он даже узнавал себя в одном из героев севастопольских рассказов графа.

– Так скажу, – с блаженной улыбкой повествовал старик, – Толстой своими рассказами и наскоро набросанными куплетами одушевлял всех и каждого в трудные минуты боевой жизни. Он был, в полном смысле, душой батареи. Толстой с нами – и мы не видим, как летит время, и нет конца общему веселью… нет графа, укатил в Симферополь – и все носы повесили. Пропадает день, другой, третий… Наконец возвращается… ну точь-в-точь блудный сын, – мрачный, исхудалый, недовольный собой… Отведет меня в сторону, подальше, и начнет покаяние. Все расскажет, как кутил, играл, где проводил дни и ночи, и при этом, верите ли, казнится и мучится, как настоящий преступник… Даже жалко смотреть на него – так убивается… Вот это какой был человек. Одним словом, странный и, говоря правду, не совсем для меня понятный, а с другой стороны, это был редкий товарищ, честнейшая душа, и забыть его решительно невозможно[45].

вернуться

41

Относительно этого диалога Толстой сделал помету: «Разговор похож» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 34. C. 398). Н. А. Иванов слыл среди казанской общественности эрудированным педагогом, обладавшим «увлекательным, красноречивым даром слова» (см. Обозрение публичных лекций Н. А. Иванова об истории Петра Великого. Казань, 1844. С. 2). А. Н. Пыпин вспоминал: «Большой славой между студентами пользовался профессор русской истории Н. А. Иванов… Для его ораторства часто служил подкладкой просто Карамзин» (Пыпин А. Н. Мои заметки. М., 1910. С. 32).

вернуться

42

Подробности этого эпизода были опровергнуты еще при жизни Толстого. На переводном экзамене с первого на второй курс Толстой получил по общей и русской истории «3». На полугодичных – в январе 1846 г. «2» (по общей истории), а в январе 1847 г. не был аттестован с пометкой «весьма ленив» (Загоскин Н. П. Студенческие годы Л. Н. Толстого // Исторический вестник. 1894. № 1. C. 113, 120).

вернуться

43

Упомянутая встреча и такого рода диалоги могли произойти в декабре 1855 – январе 1856 г. (см. в наст. томе дневниковые записи этого времени А. В. Дружинина).

вернуться

44

Сергей Андреевич Юрьев – переводчик Шекспира, редактор в 1871–1872 гг. «Беседы», в 1880–1885 гг. – «Русской мысли», был знаком с Л. Н. Толстым с начала 70-х годов, бывал у него в Ясной Поляне.

вернуться

45

Возможно, что речь идет об Ю. И. Одаховском, жившем после отставки в Прибалтике (его воспоминания см. в наст. томе).

6
{"b":"649876","o":1}