– Это Гретель, – сказала Лара.
– Как же ты узнала ее имя? – спросил Воскобойников. Ему надо было что-то спросить.
– Папа, я же вижу.
Лара видела, что больше всего на свете Воскобойников жалеет о том времени, когда не мог быть с рядом с ней. Скоро Лара знала про отца все – и самое хорошее, и самое стыдное, которого было намного больше. И ей хотелось его утешить.
Гретель не понимала, что делиться с обыкновенным ребенком чужими воспоминаниями очень опасно, что от них он неправильно взрослеет, теряет желание жить и видит такое, что обычный человек даже представить себе не может. Но Гретель была всего лишь куклой – отражением чужой памяти. Через полгода Лара неожиданно умерла. Надо было быть особенной как Адини, чтобы выдержать большую память Гретель.
Жена Воскобойникова хотела сохранить комнату дочери. Но он вынес из детской все, распорядился побелить потолок, отциклевать паркет и поклеить новые обои.
Валька
Утром, неся перед собой запахи гуталина и Тройного одеколона, к нам пришел твой отец. После каждого шага он раскачивался всем телом – искал равновесие. Новенькая милицейская форма. Темные круги под мышками. Фуражка чиркнула по дверному косяку, но он успел придержать ее рукой. Сел за стол, заполнив собой всю кухню и коридор, достал из планшета, разложил на клеенке листки с ветхими краями и мутными печатными буквами.
– Я ваш новый участковый капитан Рубан. – Твой отец казался медведем, который съел человека и теперь пытается говорить животом. – По профессии вы переводчик с немецкого?
– С немецкого, английского, венгерского, польского, – ответила тетка.
– …и работаете бригадиром на кукольной фабрике? Странное занятие для переводчика.
– Хотите пристроить по специальности?
Я не смотрел на тетку, но знал, что она опять изогнула бровь. Она всегда так делала, когда отчитывала меня. Но твой отец не обратил внимания на ее бровь и говорил так же ровно, как мелочь в магазине отсчитывал.
– Год осуждения?
– Сорок девятый.
– Освобождения?
– Пятьдесят пятый.
– Амнистия?
– Да.
– Судимость снята?
– Нет.
– Муж на фабрике работает?
Тетка стояла перед ним расправив плечи, задрав подбородок.
– Он не на фабрике.
– Где же?
– Первый Белорусский, сорок четвертый.
– Где похоронен?
– Первый Белорусский, сорок четвертый.
– Что ж – познакомились. – Твой отец вернул листки в планшетную сумку. – Ищу свидетелей. – Не вставая с табурета, он вдруг взял меня за плечи, придвинул к себе. – Ты вчера Лену видел?
– Не видел, – зачем-то соврал я.
Твой отец крепче сжал мои плечи. Лицо передо мной увеличилось, дыхнуло больницей.
– Кочегар наш Перегудов…
– Дядя Гоша?
– Дядя… видел, что вы с Мией пошли в лес. А Лена пошла за вами. Это правда?
Из-под козырька фуражки, сквозь меня внимательно смотрели глубоко запавшие неживые глаза. Кто-то управлял телом твоего отца и крепко меня держал. Нельзя было убежать, даже отвернуться.
Сначала мне расхотелось фуражку. Потом по ногам поползло теплое. Штаны потемнели.
– Вот тебе и Первый Белорусский, сорок четвертый, – сказал твой отец.
Наверное, его слова должны были прозвучать как обидные. Но он произнес их с сочувствием.
Тетка легко отобрала меня, прижала к себе.
– Не видел, значит не видел. – Так строго она даже со мной не разговаривала.
Нам пришлось пятиться, чтобы твой отец смог выйти и закрыть за собой дверь.
Я стоял без штанов посреди кухни в наполненном водой тазу. Тетка мыла меня с мылом, которое вкусно пахло клубникой. Даже у Маргаритки, мыло пахло так себе, а наше хотелось съесть. Я думал, что тетка начнет спрашивать про лес и дурканутую Ленку, но она лишь сказала, что сегодня я посижу дома. Я не спорил. Мне и так было видно все, что происходило во дворе.
Твой отец допрашивал дядю Гошу на скамейке у нашего дома. Дядя Гоша смотрел на папиросу, а твой отец, откинувшись на прогнувшийся под его тяжестью щербатый забор, медленно шевелил губами. О чем они говорили, я не слышал. Но разговор обоим не нравился. Огонек в пальцах подрагивал и ярко вспыхивал, когда дядя Гоша втягивал в себя дым.
Появился сутулый человек в остроносой кепке. Он вел на поводке старую овчарку со впалыми седыми щеками и провисшей от времени спиной. За всю их общую розыскную жизнь и погони собака вытянула человеку руки длиннее рукавов пиджака. Такую собаку я тоже хотел.
Из подъезда вышла мать Ленки – коренастая с румяными как пирожок руками. Очки с толстыми линзами делали ее глаза огромными, как у кукол. Она нащупала на бельевой веревке дырявый девчачий носок. Все по очереди понюхали носок и остались недовольны. Собачник сказал что-то доброе. Мать Ленки сняла очки, чтобы никого не видеть.
Собачник сунул овчарке под нос подол ее платья:
– Кунгур, след, – сказал громко.
Кунгур улыбнулся и лениво замельтешил пятками. Собачник, следуя за слабо натянутым поводком, тоже замельтешил пятками. Твой отец и дядя Гоша не торопясь двинулись следом. Им было неохота идти рядом. Они делали вид, что каждый сам по себе.
В тот день я придумал игру для солдатских ног. Теперь это были футболисты. Четыре в каждой команде и один запасной. Ворота сделал из пустых спичечных коробков, а мячик скатал из желто-красного фантика карамели «Хаджи-Мурат». Мячик вышел слишком большим, но рвать фантик не хотелось. Мне нравилась картинка, на которой был изображен человек в халате. Тетка говорила, что в Ленинграде до сих пор прячут его голову, что, обложенная ватой, она лежит в коробке, как наши елочные новогодние шары. Я представлял, что взрослые перед новым годом достают ее и показывают для праздника своим детям.
– Не нашли. – Ты села на деревянный край песочницы, расправила платье на криво заточенных коленках. – Папа до ночи по лесу ходил. Я проснулась, а он спит весь в земле, иголках и с открытыми глазами.
– Как это с открытыми?
– Он всегда спит с открытыми глазами, когда преступника ищет. – Всем своим видом ты пыталась похвастать, что у тебя самый страшный папа в мире.
– По нашему лесу сто лет ходить можно и ничего не найти. – Я как раз выкопал солдат из могилы и разозлился. Вместо девяти нашлось восемь. Еще раз перерыл всю могилу – восемь. – Ты солдатика украла?
– А вот и нет.
– А вот и да!
– Наверное, тот, который больше всех сопротивлялся, взял и воскрес, – сказала ты. – Потому что его убить нельзя.
– Что это еще за воскрес? – Как же мне надоели эти новые слова. Их говорили все – тетка, твой отец, Юрка и даже ты. Только у меня одного все слова были старые.
– Воскрес – это когда твой солдат встал и ушел.
– Без ног?
– Без всего.
Мы первый раз ссорились. Наверное, потому, что с утра уже было жарко. Хотелось закопаться в еще влажный песок и так просидеть весь день.
– Фуражку гони. – Про фуражку от злости вспомнил. О ней не хотелось думать ни мне, ни тебе.
– Видел, как Ленка за нами кра́лась? – вдруг спросила ты.
– Нет. А ты?
– Нет. Слууушай. Если она за нами шла, то надо просто пойти той же дорогой, и мы ее найдем.
– А твой отец разве не так ходил? Ты же ему все доложила.
– И ничего не доложила.
– Врешь.
– Ну и что?
– И про нас доложила?
– Про что? – хи́тро спросила ты.
Я вдруг представил, как весь мир знает уже про спущенные штаны, кусачих комаров на жопе, иглы на твоих пятках, и как все показывают на меня пальцем.
– Про то самое!
– Про это точно не доложила. А вот ты тетке своей все разболтал.
– И ничего не разболтал.
– Разболтал-разболтал.
– Я же слово дал, когда ты своим голым журналом трясла. – Врать иногда было неприятно.
Ты ковырнула в носу.
– Давай лучше пойдем в лес Ленку искать, – сказала. – И больше вообще никому ничего не скажем.