Тем утром в песочнице я закопал безногого в могилу и поставил над ним кулич-памятник. Вчера тетка водила меня на взаправдашнюю могилу. На ней стояла бетонная пирамида со звездой. Мы мыли ее с мылом.
– Хм, – сказала ты, глядя на кулич-памятник.
Ты говорила: «Хм», когда тебе было интересно.
– Это братская могила, – сказал я.
– Почему же он там один, если она братская?
– Потому что у него нет братьев.
– Давай остальным тоже ноги отломаем, – предложила ты. – Вот тебе и братья. И скучно ему не будет. И на тебя будут похожи.
– Чем же они на меня будут похожи? – удивился я.
– А у них будут такие же как у тебя короткие штаны, – сказала ты.
Ты точно была со свистом. Но слова вылетали из тебя так легко, как зверьки из фотоаппарата дяди Гоши. Его двуглазый фотоаппарат назывался «Любитель» и был похож на упавшего очкарика. Перед тем, как сделать снимок, Дядя Гоша говорил: «Внимание, сейчас вылетит птичка». На фотографиях тетка никогда не улыбалась, а вместо птички вылетала стрекоза. Но крылья у нее вращались так быстро, что видно было лишь тонкое серое облачко.
Чтобы отломать ноги солдату, надо было вставить его в щель между кирпичами на стене сарая и изо всех сил стукнуть по нему каблуком. Один солдат сопротивлялся дольше остальных. Он вылетал из стены, смотрел с ненавистью, и даже поцарапал мне ногу. А ты сказала, что среди игрушечных солдатиков всегда есть один настоящий.
Потом мы с тобой бросались песком и засохшими кошачьими какашками. Они отскакивали от меня как пули от танка, но песок щекотал нос. Потекли сопли. Я ладонью растирал их по щекам, и ты сказала, что мне надо умыться. Так мы оказались у тебя на кухне. Ты долго терла мое лицо и шею посудной тряпкой. От нее пахло тухлым яйцом и хозяйственным мылом. Щеки у меня горели, как будто я стеснялся. Но я не стеснялся.
Ваша комната оказалась самой маленькой в мире. И я сразу стукнулся мизинцем о ножку старого платяного шкафа. Между шкафом и письменным столом, были втиснуты две раскладушки. На столе сверкал черным бакелитовый телефон и стояла фотография прожженного насквозь южным солнцем, твоего отца. Он был в фуражке пограничника. Он не снимал ее – даже когда в полосатой тельняшке и широких как Черное море трусах выходил покурить в сад под окном. С самого вашего приезда я хотел фуражку. Она мне даже снилась со всех сторон.
На шкафу лежали книги. Я столько нигде не видел.
– Мой папа только про войну читает, – сказала ты. – Он и мне читает. Это лучше любой сказки, между прочим.
– Не может быть, что лучше.
– Тогда, почему ты в солдатики играешь, а не в аленький цветочек?
Это был хороший вопрос. Несмотря на любовь к литературе, которую пыталась привить тетка, самой интересной для меня книжкой оставалась выданная работникам фабрики брошюра «Это должен знать и уметь каждый». В ней было подробно разрисовано, где нужно лечь, когда рванет атомная бомба, как жить под землей в бункере, дышать через песок и добывать электричество из велосипеда.
Из игрушек у тебя было только несколько обгоревших тряпичных кукол с мусорки. Во время войны с фашистами на нашей фабрике производили что-то секретное для пушек, а потом стали шить кукол, но они тоже походили на снаряды.
– Во что будем играть? – спросил я.
Ты сразу предложила соревнование – чья раскладушка сильнее скрипнет. Мне досталась раскладушка твоего отца. Она почти не скрипела, как бы я ни елозил на ней, а твоя орала.
– Папа тяжелый и большой , – сказала ты. – Он на своей раскладушке пружины заменил.
– Значит, ты сжулила, – сказал я.
– Ничего не сжулила, – ответила ты. – Просто надо уметь добиваться своего.
Ты умела говорить почти так же непонятно, как моя тетка. Сашка Романишко сказал весной, что нам никогда не понять женщин, что с головой у них всегда какая-то хрень.
Мы лежали с тобой на раскладушках и смотрели друг на друга. Под левым глазом у тебя оказались три веснушки, а во рту, как и у меня, не хватало зубов.
Ты протянула руку и легко взяла меня за нос. Пальцы у тебя были холодные и в цыпках. Тетка говорила, что цыпки бывают у тех, кто не моется. И я подумал, что они теперь переползут мне на щеки.
– Скажи что-нибудь, – попросила.
– Где твоя мама? – Из-за зажатого носа голос вышел писклявый и смешной.
Глаза у тебя вдруг стали немного косить. Тогда я еще не знал, если они косят, значит ты что-то задумала:
– Дай слово, что никому не скажешь.
Ты достала из шкафа цветной потрепанный журнал с иностранными буквами. Раньше я никогда не видел таких ярких журналов:
– Вот моя мама.
С обложки смотрела женщина без трусов. Между ног у нее лохматились волосы. И это мне не понравилось. Женщина вызывала любопытство, но во всем этом я почувствовал какою-то лабуду.
– Где же твой папа с ней познакомился?
– На границе. Раньше он служил на пятнадцатой погранзаставе в Таджикистане. – Ты легко выговаривала трудные слова. – Таджикистан находится в пустыне.
– А почему она голая?
– Потому что в пустыне! – На последнем слове ты сделала ударение.
Картинка наводила на непонятные мысли. Но виду, что мне интересно, я не показал.
– Подожди. – Ты принялась листать страницы.
Мы легли ближе. Твои волосы приятно щекотали ухо.
– Видал?
На новой картинке твоя мама держала во рту чужую писку и прикрывала от удовольствия глаза.
– Это еще что за глупости несусветные? – спросил я.
Так говорила тетка, когда еще не понимала, что я натворил.
– Это тоже игра, – сказала ты.
– Странная какая игра.
– А ты что хотел? Чтобы моя мама твоих обгрызенных солдатиков по могилкам распихивала?
Наверное, за обгрызенных солдатиков я должен был обидеться, но в руках и ногах уже появилась уютная тяжесть. Глаза закрылись сами собой. Ты листала журнал, что-то говорила. Я слушал тебя как через подушку. Из окна тянуло горячей от солнца листвой, умирающим дымом с подожженных мусорных ям. Треща пересохшим горлом, покрикивали друг на друга воро́ны. Огонь в топке котельной. Зеленое яблоко, которое поставил на песочную могилу вместо звезды. Твоя голая мама в песочнице. Но я не заснул.
Ты стукнула меня журналом по голове.
В замке звенел ключ. Открылась входная дверь. Загудел сквозняком воздух. Будто кто-то вдохнул в комнату в три раза больше, чем она могла вместить. Ты закинула журнал под шкаф, потянула меня к раскрытому окну. Мы выпрыгнули в сад и замерли, прижавшись спиной к стене. В комнату вошел твой отец. Я понял это по тяжелым, прогибающим скрипучие половицы, шагам. Скрип половиц приблизился – твой отец подошел к окну.
– Миаааа! – Это был крик шепотом. Низкий сиплый голос походил на свист крана, когда в поселке отключали воду.
Твое волнение передалось мне. Я задержал дыхание.
Окно захлопнулось. С рамы посыпались хлопья белой выгоревшей краски.
Ты снова схватила меня за руку и потащила за собой. Я все еще боялся заразиться цыпками, но руку не отпустил.
Во дворе никого кроме нас не оказалось. Сашку Романишко отправили к прабабке Розе в Новое село. Маргаритка со своей мамой Зоей Михайловной отдыхала на далеком Азовском море. Где оно находится, я точно не знал. Океаны я уже выучил, а моря еще нет. Юрка Смирнов точил в сарае украденный у отца, длинный немецкий штык-нож. Он собирался срубить под самый корень нашу старую яблоню. Знакомить тебя с Юркой не хотелось. Ты бы стала дружить с ним, а не со мной. Юрка был старше на год и любил подносить кулак к моему носу. В детском саду, в который мы все ходили с осени до весны, он уже обсуждал с пацанами, как незаметно изнасиловать воспитательницу Регину Анатольевну. Что такое изнасиловать я не знал, но звучало здорово.
У Юрки имелась огромная рогатка, которой он одним выстрелом снес три ветки с нашей яблони. В черных кудрях, длинноносый, с коротким подбородком, Юрка стоял посреди падающих на него сучьев, камушков яблок, безвольных листьев и был похож на мертвого Пушкина из теткиной книжки. Юрке всегда хотелось с кем-нибудь повоевать.