– Соединенные Штаты Моей Задницы, – сказал Пинетт. – Все станут холуями Гитлера.
– Гитлера? А что такое Гитлер? – высокомерно спросил Лонжен. – Естественно, он был нужен. Как придут к согласию страны, если их оставить свободными? Они ведь как люди – каждый тянет в свою сторону. Но кто будет говорить о твоем Гитлере через сто лет? К тому времени он сдохнет, а с ним и нацизм.
– Мать твою! – крикнул Пинетт. – А кто их проживет, эти сто лет?!
Лонжен был явно возмущен:
– Нельзя так думать, дуралей, – нужно смотреть немного дальше кончика своего носа: следует думать и о послезавтрашней Европе.
– А эта послезавтрашняя Европа даст мне пожрать?
Лонжен умиротворяюще поднял руку и помахал ею на солнце.
– Хватит! – сказал он. – Хватит! Ловкачи выпутаются всегда.
Пастырская рука опустилась и погладила вьющиеся волосы Шарло:
– Ты думаешь иначе?
– Я, – сказал Шарло, – думаю, что раз уж пришли к перемирию, надо подписать его побыстрее: меньше убитых, да и фрицы не успеют остервенеть.
Матье смотрел на него с недоумением. Все! Все мгновенно переменились: Шварц стал другим, Ниппер уцепился за дрему, Пинетт спасался яростью, Пьерне – невинностью, Люберон под сурдинку жрал, затыкал все свои дырки жратвой; Лонжен ушел в иные времена. Каждый из них поспешно выработал себе позицию, которая позволяла ему жить. Матье резко встал и громко сказал:
– Вы мне отвратительны!
Они посмотрели на него без удивления, жалко улыбаясь: он был удивлен больше, чем они; фраза еще звучала в воздухе, а он дивился, как он мог ее произнести. Мгновение он колебался между смущением и гневом, затем выбрал гнев: он повернулся к ним спиной, толкнул калитку и перешел через дорогу. Она была ослепительной и пустой; Матье прыгнул в ежевику, которая вцепилась ему в обмотки, и спустился по склону перелеска до ручья. «Дерьмо!» – сказал он громко. Он посмотрел на ручей и повторил: «Дерьмо! Дерьмо!», сам не зная почему. В ста метрах от него, в полосках солнца, голый по пояс, солдат стирал свое белье, он там, он посвистывает, он месит эту влажную муку, он проиграл войну, и он этого не знает. Матье сел; ему было стыдно: «Кто дал мне право быть таким суровым? Они только что узнали, что разбиты, они выпутываются как могут, потому что для них это внове. У меня же есть навык, но от этого я не стою больше. И помимо всего, я тоже выбрал бегство. И злость». Он услышал легкий хруст – Пинетт сел у края воды. Он улыбнулся Матье, Матье улыбнулся ему, и они долго молчали.
– Посмотри на того парня, – сказал Пинетт. – Он еще ничего не знает.
Солдат, согнувшись над водой, с прилежным упорством стирал белье; реликтовый самолет урчал над ними. Солдат поднял голову и сквозь листву посмотрел на небо с рассмешившей их боязнью: эта маленькая сцена имела живописность исторического свидетельства.
– Скажем ему?
– Нет, – сказал Матье, – пусть не знает и дальше.
Они замолчали. Матье погрузил руку в воду и пошевелил пальцами. Его рука была бледной и серебристой, с голубым ореолом неба вокруг. На поверхность поднялись пузырьки. Травинка, принесенная соседним водоворотом, кружась, приклеилась к его запястью, подпрыгнула, снова приникла. Матье вынул руку.
– Жарко, – сказал он.
– Да, – согласился Пинетт. – Все время тянет спать.
– Ты хочешь спать?
– Нет, но постараюсь.
Он лег на спину, заложил руки за голову и закрыл глаза. Матье погрузил сухую ветку в ручей и пошевелил ею. Через некоторое время Пинетт открыл глаза.
– Черт!
Он встал и обеими руками начал ерошить волосы.
– Не могу уснуть.
– Почему?
– Я злюсь.
– В этом нет ничего дурного, – успокоил его Матье. – Это естественно.
– Когда я злюсь, – сказал Пинетт, – мне нужно подраться, иначе я задыхаюсь.
Он с любопытством посмотрел на Матье:
– А ты не злишься?
– Конечно, злюсь.
Пинетт склонился над башмаками и стал их расшнуровывать.
– Я даже ни разу не выстрелил из винтовки, – с горечью произнес он.
Он снял носки, у него были по-детски маленькие нежные ступни, пересеченные полосками грязи.
– Приму-ка я ножную ванну.
Он смочил правую ступню, взял ее в руку и начал тереть. Грязь сходила шариками. Вдруг он снизу посмотрел на Матье.
– Они нас найдут, да?
Матье кивнул.
– И уведут к себе?
– Скорее всего.
Пинетт яростно растирал ногу.
– Без этого перемирия меня так легко не одолели бы.
– Что бы ты сделал?
– Я бы им показал!
– Какой бычок! – усмехнулся Матье.
Они улыбнулись друг другу, но Пинетт вдруг помрачнел, и в его глазах мелькнуло недоверие.
– Ты сказал, что мы тебе отвратительны.
– Я не имел в виду тебя.
– Ты имел в виду всех.
Матье все еще улыбался.
– Ты со мной собираешься драться?
Пинетт, не отвечая, наклонил голову.
– Бей, – предложил Матье. – Я тоже ударю. Может, это нас успокоит.
– Я не хочу причинять тебе боль, – раздраженно возразил Пинетт.
– Как хочешь.
Левая ступня Пинетта блестела от воды и солнца. Они оба на нее посмотрели, и Пинетт зашевелил пальцами ноги.
– У тебя забавные ступни, – сказал Матье.
– Совсем маленькие, да? Я могу взять коробок спичек и открыть его.
– Пальцами ног?
– Да.
Он улыбался; но приступ бешенства вдруг сотряс его, и он грубо вцепился в лодыжку.
– Я так и не убью ни одного фрица! Скоро они припрутся, и им останется только меня задержать!
– Что ж, это так, – сказал Матье.
– Но это несправедливо!
– Это ни несправедливо, ни справедливо – это просто факт.
– Это несправедливо: мы расплачиваемся за других, за парней из армии Кора и за Гамелена.
– Будь мы в армии Кора, мы поступили бы так же, как они.
– Говори за себя!
Он расставил руки, шумно вдохнул, сжал кулаки, и надувая грудь, высокомерно посмотрел на Матье:
– Разве у меня такая рожа, чтобы удирать от врага?
Матье ему улыбнулся:
– Нет.
Пинетт напряг продолговатые бицепсы светлых рук и некоторое время наслаждался своей молодостью, силой, храбростью. Он улыбался, но глаза его оставались беспокойными, а брови нахмуренными.
– Я бы погиб в бою.
– Так всегда говорят.
Пинетт улыбнулся и умер: пуля пронзила ему сердце. Мертвый и торжествующий, он повернулся к Матье. Статуя Пинетта, погибшего за родину, повторила:
– Я бы погиб в бою.
Вскоре энергия и гнев снова разогрели это окаменевшее тело.
– Я не виноват! Я сделал все, что мне предписали. Не моя вина, что меня не смогли толком использовать.
Матье смотрел на него с какой-то нежностью; Пинетт был прозрачным на солнце, жизнь поднималась, опускалась, вращалась так быстро в голубом дереве его вен, он, должно быть, чувствовал себя таким худым, таким здоровым, таким легким: как он мог подумать о безболезненной болезни, которая уже начала его глодать, которая согнет его свежее молодое тело над силезскими картофельными полями или на автодорогах Померании, которая заполнит его усталостью, грустью и тяжестью. Поражению учатся.
– Я ничего ни у кого не просил, – продолжал Пинетт. – Я спокойно делал свою работу; я не был против фрицев, я их в глаза не видывал; нацизм, фашизм – я даже не знал, что это такое; а когда я в первый раз увидел на карте этот самый Данциг, я был уже мобилизован. Ладно, наверху есть Даладье, который объявляет войну, и Гамелен, который ее проигрывает. А что там делаю я? В чем моя вина? Может, ты думаешь, они со мной посоветовались?
Матье пожал плечами:
– Уже пятнадцать лет все видели, что война приближается. Нужно было вовремя умело взяться, чтобы избежать ее или выиграть.
– Я не депутат.
– Но ты голосовал.
– Конечно, – неуверенно ответил Пинетт.
– За кого?
Пинетт промолчал.
– Вот видишь, – сказал Матье.
– Мне нужно было пройти военную службу, – раздраженно оправдывался Пинетт. – А потом я заболел: я мог проголосовать только один раз.