Он говорил голосом диктора, терпеливым и нейтральным; ему нравилось изображать из себя всеведущего.
– А как же артиллерия?
– Прекращение огня назначено на полночь.
Шарло тоже покраснел, но глаза его сверкали:
– Вот это да!
Пьерне встал. Он спросил:
– Есть подробности?
– Нет, – сказал Люберон.
Шарло кашлянул:
– А мы?
– Что мы?
– Когда мы вернемся по домам?
– Говорю же тебе, что подробностей нет.
Они помолчали. Пинетт пнул булыжник, и тот покатился в морковку.
– Перемирие! – сказал он злобно. – Перемирие!
Пьерне покачал головой; на его пепельном лице левое веко стало дергаться, как ставень в ветреный день.
– Условия будут жесткими, – сказал он, удовлетворенно ухмыляясь.
Начали ухмыляться и все остальные.
– Еще бы! – сказал Лонжен. – Еще бы!
Шварц тоже ухмыльнулся; Шарло повернулся и удивленно посмотрел на него. Шварц перестал смеяться и сильно покраснел. Шарло продолжал смотреть на него так, как будто видел его в первый раз.
– Ты теперь фриц… – тихо сказал он.
Шварц энергично и неопределенно махнул рукой, повернулся и вышел из сада; Матье почувствовал себя совсем разбитым от усталости. Он рухнул на скамейку.
– Ну и жара, – сказал он.
На нас смотрят. Все более и более плотная толпа смотрела, как они глотают эту историческую пилюлю, толпа на глазах старела и пятилась назад, шепча: «Побежденные сорокового года, солдаты-пораженцы, из-за них мы оказались в цепях». Они оставались здесь, неизменные под этими изменчивыми взглядами, судимые, точно измеренные, объясненные, обвиненные, прощенные, приговоренные, заточенные в этом неизгладимом полудне, погребенные в жужжании мух и пушек, в запахе нагретой зелени, в воздухе, дрожащем над морковью, бесконечно виновные в глазах своих сыновей, внуков и правнуков, побежденные сорокового года навсегда. Он зевнул, и миллионы людей увидели, как он зевает: «Он зевает, ну и дела! Побежденный сорокового года имеет наглость зевать!» Матье резко погасил этот неудержимый зевок, он подумал: «Мы не одни».
Он посмотрел на своих товарищей, его взгляд столкнулся с вечным и цепенящим взглядом истории: в первый раз величие спустилось им на головы: они были знаменитыми солдатами проигранной войны. Живые истуканы! «Боже мой, я читал, зевал, размахивал погремушкой своих проблем, не решался выбрать, а на самом деле я уже выбрал, выбрал эту войну, это поражение, и в сердце ждал этого дня. Все нужно начинать заново, делать больше нечего»: две мысли вошли одна в другую и взаимоуничтожились; осталась лишь спокойная поверхность Небытия.
Шарло тряхнул плечами и головой; он засмеялся, и время снова потекло. Шарло смеялся, он смеялся вопреки Истории, он защищался смехом от окаменения; он лукаво смотрел на них и говорил:
– Хорошо же мы выглядим, ребята. Что-что, а выглядим мы хорошо.
Они озадаченно повернулись к нему, и потом Люберон решил засмеяться. Он морщил нос, еле сдерживаясь, и смех выходил у него через ноздри:
– Что да, то да! Как они с нами разделались!
– Вздули что надо! – в каком-то опьянении воскликнул Шарло. – Всыпали по первое число!
В свою очередь, засмеялся Лонжен:
– Солдаты сорокового, или короли спринта!
– Победители!
– Олимпийские чемпионы по ходьбе!
– Не волнуйтесь, – сказал Люберон, – нас хорошо примут, когда вернемся, организуют нам торжественную встречу!
Лонжен издал счастливый хрип:
– Нас придут встречать на вокзал! С хоровой капеллой и гимнастическими группами.
– А каково мне, еврею! – смеясь до слез, сказал Шарло. – Представляете себе антисемитов из моего квартала!
Матье заразился этим неприятным смехом, ему показалось, что его, дрожащего от лихорадки, бросили на ледяные простыни; потом его вечное и прочное естество разбилось, разлетелось на осколки смеха. Смеясь, они отказывались от перспективы величия, отказывались во имя озорства; не следует слишком волноваться, раз есть здоровье, питье и еда, а раз так, можно пренебречь одной половиной мира и насрать на другую, из суровой ясности они отказывались от утешений величия, они отказывали себе вправе играть трагические, нет, исторические, нет: всего лишь комические роли, мы не стоим и слезинки; все предопределено: даже этого нет, в мире все случайно. Они смеялись, натыкаясь на стены Абсурда и Судьбы, которые их отшвыривали; они смеялись, чтобы наказать себя, очиститься, отомстить за себя, бесчеловечные, слишком человечные, по ту и другую сторону отчаяния: просто люди. Еще на мгновение они невольно бросили упрек лазури за свои неудачи: Ниппер по-прежнему храпел с открытым ртом, и храп его тоже был жалобой. Но вскоре их смех отяжелел, загустел, остановился после нескольких финальных взрывов: церемония закончена, перемирие признано; их после санкционировано. Время текло медленно, отвар, остуженный солнцем: нужно было снова начинать жить.
– Вот так! – сказал Шарло.
– М-да, – хмыкнул Матье.
Люберон украдкой вытащил руку из кармана, приложил ее к губам и зажевал; его челюсти прыгали под кроличьими глазами.
– Вот так, – сказал он. – Вот так.
Пьерне принял победный и хвастливый вид:
– Что я вам говорил?
– А что ты нам говорил?
– Не стройте из себя идиотов. Деларю, ты помнишь, что я тебе говорил после нападения на Финляндию? И после Нарвика, помнишь? Ты считал, что я каркаю, а так как ты половчее меня, то меня всегда сбивал с толку.
Он порозовел, за стеклами очков его глаза сверкали от обиды и гордости.
– Не нужно было ввязываться в эту войну. Я всегда говорил, что не нужно в нее ввязываться: тогда бы мы не докатились до такого.
– Было бы еще хуже, – сказал Пинетт.
– Хуже быть не могло: нет ничего хуже войны.
Он вкрадчиво потирал руки, лицо его излучало невинность; он потирал руки, он умывал руки, отрекаясь от этой войны, он в ней не участвовал, он даже ее не прожил; он дулся десять месяцев, отказываясь видеть, говорить, чувствовать, протестуя против приказов тем, что выполнял их с маниакальным рвением, рассеянный, нервный, напыщенный, бездушный. Теперь он был сполна вознагражден за все. У него были чистые руки, и его предсказания сбылись: побежденными были другие, Пинетты, Любероны, Деларю и прочие. Но не он. Губы Пинетта дрожали.
– Так что? – прерывающимся голосом сказал он. – Все хорошо? Ты доволен?
– Кто, я?
– Ну что, получил свое поражение?
– Мое поражение? Скажешь тоже, оно такое же твое, как и мое.
– Ты надеялся на него: оно твое. Мы же на него не надеялись и не хотим тебя его лишать.
Пьерне улыбнулся улыбкой непонятого человека.
– Кто тебе сказал, что я на него надеялся? – терпеливо спросил он.
– Ты сам и сказал – только что.
– Я сказал, что я его предвидел. Предвидеть и надеяться – две разные вещи, разве не так?
Пинетт, не отвечая, смотрел на него, все его лицо осело, губы вытянулись трубочкой; он вращал большими красивыми зачарованными глазами. Пьерне продолжал защищаться:
– А зачем мне на него надеяться? Докажи! Может, я из пятой колонны?
– Ты пацифист, – выдавил из себя Пинетт.
– Ну и что?
– Это одно и то же.
Пьерне пожал плечами и изнеможенно развел руками. Шарло подбежал к Пинетту и обнял его за шею.
– Не ссорьтесь, – благодушно сказал он. – К чему спорить? Мы проиграли, это не наша вина, никто не должен ни в чем себя упрекать. Это общее несчастье, вот и все.
У Лонжена появилась улыбка дипломата:
– Разве это несчастье?
– Да! – примирительно сказал Шарло. – Нужно быть справедливым: это несчастье. Большое несчастье. Но как ни верти, я говорю себе: каждому свой черед. Последний раз выиграли мы, на сей раз они, в следующий раз снова будем мы.
– Следующего раза не будет, – сказал Лонжен.
Он поднял палец и с саркастическим видом добавил:
– Мы воевали последнюю из последних войн, вот истина. Победителям или побежденным, ребяткам сорокового года удалось то, что не удалось их папашам. Покончено с нациями. Покончено с войнами. Сегодня на коленях мы; завтра будут англичане, немцы захватят все, везде установят свой порядок – и вперед к Соединенным Штатам Европы.