Я искренне обрадовалась за неё, когда она сообщила, что, поскольку у Фиби и Пруденс снова начались занятия в школе, она, пожалуй, сможет вернуться на службу. Судя по всему, когда в школе начинались занятия, она работала неполный день регистратором в «Рокки Раббер». Когда её перспективу вернуться на службу снова никто не пожелал комментировать, она в очередной раз вздохнула и стала гонять по тарелке ломтик картофелины.
Несколько раз миссис Уинтерботтом обращалась к своему супругу «лапочка» или «солнышко». Это звучало так: «Лапочка, тебе положить ещё кабачков?» или «Солнышко, ты наелся?»
Почему-то все эти уменьшительные прозвища показались мне неуместными. Она была одета в простую коричневую юбку и белую блузку. На ногах у неё были удобные разношенные туфли без каблука. Она не пользовалась косметикой. И даже несмотря на довольно привлекательную внешность: правильный овал лица, золотистые вьющиеся локоны – у меня сложилось впечатление, будто она нарочно старается выглядеть такой невыразительной, неспособной на что-то оригинальное.
А мистер Уинтерботтом, в свою очередь, старательно играл роль Отца – именно так, с заглавной О. Он гордо сидел во главе стола, демонстрируя идеально закатанные рукава идеально белой сорочки. Он даже не снял тугой галстук в строгую красно-синюю полоску. Его лицо хранило значительную мину, его голос звучал проникновенно, а слова – очень чётко. «Да, Норма», – произносил он глубоким голосом, старательно выговаривая каждый звук. «Нет, Норма». И хотя выглядел он скорее на пятьдесят два, а не на тридцать восемь – я бы ни за что не стала привлекать к этому ни его – ни тем более Фибиного – внимания.
Сестре Фиби, Пруденс, было всего семнадцать, однако она уже во всём походила на свою мать. Она чинно ела, она вежливо кивала и улыбалась в ответ на все обращённые к ней реплики.
Мне это казалось диким. Они выглядели подавляюще приличными и респектабельными.
После ужина Фиби проводила меня домой. Она сообщила:
– Хотя по виду и не скажешь, на самом деле миссис Кадавр сильна, как бык, – тут Фиби оглянулась, как будто проверяла, не подслушивает ли нас кто-то. – Я видела, как она рубила деревья и складывала поленницу из брёвен у себя на заднем дворе. И знаешь, что я думаю? Я думаю, что, может быть, она сама убила мистера Кадавра, разрубила его на куски и закопала у себя во дворе.
– Фиби! – не выдержала я.
– Ну я же всего лишь делюсь с тобой своими мыслями, и всё.
Вечером, перед тем как заснуть, я стала думать о миссис Кадавр, и мне захотелось поверить, что она была способна убить мужа, разрубить его на куски и похоронить у себя во дворе.
А потом я стала думать о ежевике и вспомнила, как мы с мамой бродили по лесным опушкам в Бибэнксе и собирали ежевику. Мы никогда не обирали на кусте все ягоды до единой. Мама говорила, что ягоды на нижних ветках надо оставить кроликам, а на верхних – птицам. Ну а те, что на высоте нашего роста, – для людей.
И лёжа в постели и вспоминая эту ежевику, я подумала ещё кое о чём. Это случилось примерно два года назад, в то утро, когда мама заспалась допоздна. Она тогда была беременна. Папа уже давно позавтракал и ушёл на ферму. А на столе он оставил два цветка, каждый в отдельном стеклянном стакане: гибискус с чёрной сердцевинкой перед моим стулом и белую петунью – перед маминым.
Когда мама тем утром спустилась на кухню, она воскликнула:
– Какая красота!
Она наклонилась к каждому из цветков, чтобы вдохнуть аромат, и добавила:
– Давай его отыщем!
Мы поспешили на холм к амбару, пролезли через проволочную изгородь и пересекли поле. Отец стоял на самом дальнем краю поля, спиной к нам, и разглядывал изгородь, уперев руки в бока.
Мама при виде его замедлила шаг. Я шла за ней след в след. Казалось, она нарочно крадётся, чтобы застать его врасплох, так что я тоже старалась не шуметь. Меня так и распирало от хохота. Это казалось отличной шуткой: незаметно подкрасться к папе, и я была уверена, что мама сейчас схватит его, и поцелует, и обнимет изо всех сил, и скажет, как ей нравятся цветы на кухне. Мама вообще обожала всё, что растёт и живёт в природе само по себе: действительно всё – ящериц, деревья, коров, гусениц, птиц, цветы, сверчков, жаб, муравьёв и поросят.
Но не успели мы дойти каких-то два шага, как папа обернулся. Это ошеломило маму, застало её врасплох. Она застыла.
– Сахарок… – начал папа.
Мама открыла рот, и я мысленно поторопила её: «Ну, давай! Обними его! Скажи ему!» Но не успела мама заговорить, папа махнул рукой на изгородь и сказал:
– Вот, полюбуйся! Всего за одно утро! – он имел в виду отрезок изгороди с заново натянутой проволокой. Капли пота блестели у него на лице и на руках.
И только тогда я увидела, что мама плачет. И папа тоже это увидел.
– Что… – начал он.
– Ох, Джон, ты такой хороший, – сказала она. – Ты слишком хороший. Вы все, Хиддлы, хорошие. Мне никогда такой не стать. Я никогда не смогу даже подумать обо всех этих вещах…
Папа беспомощно оглянулся на меня.
– Цветы, – подсказала я.
– Ох! – он попытался обнять маму своими потными руками, но она плакала и плакала, и всё получилось совсем не так, как я представляла. Вместо радости получилась печаль.
На следующее утро, когда я спустилась на кухню, папа стоял у стола и смотрел на два блюдца с ежевикой. Ягоды были такие свежие, что ещё блестели от росы. Одно блюдце стояло перед его стулом, а другое перед моим.
– Спасибо, – сказала я.
– Нет, это не я, – ответил папа. – Это твоя мама.
И тут мама вошла через переднюю дверь. Папа обнял её, и они поцеловались, и это было ужасно романтично, и я хотела было отвернуться, но мама поймала меня за руку. Она притянула меня к себе и сказала мне (хотя я думаю, что предназначалось это папе):
– Видишь? Я почти такая же хорошая, как твой папа! – она при этом как-то смущённо хихикнула, и я почувствовала себя обманутой – сама не знаю почему.
Удивительно, как много всего можно вспомнить, просто поев пирога с ежевикой.
Глава 7
Илла-хой
– А ну-ка гляньте, гляньте! – вскричал дедушка. – Граница штата Иллинойс! – он произнёс Иллинойс «Илла-хой», как мы привыкли говорить в Бибэнксе, штат Кентукки, и я ужасно затосковала по дому, услышав это «Илла-хой».
– А что же случилось с Индианой? – удивилась бабушка.
– Ах ты мой крыжовничек! – умилился дедушка. – А где мы по-твоему были до сих пор? Мы же три часа напролёт катились по той самой Индиане! А ты так заслушалась про Фиби, что напрочь прозевала Индиану! Помнишь Эклхарт? Мы там обедали. А Саут-Бенд? В Саут-Бенде ты попросилась в туалет. Ну ты даёшь: прозевать свой родной штат! Дорогой ты мой крыжовничек! – Он считал всё это очень забавным.
И в это мгновение дорога вильнула (она действительно вильнула – и это был шок!), и по правую руку от нас распахнулась невероятная прорва воды. Она поражала своей синевой, как колокольчики на лугу за амбаром в Бибэнксе, и эта вода простиралась без конца – насколько хватало глаз. Она лежала передо мною, как будто бескрайний луг, только весь покрытый водой.
– Это что, океан? – бабушка удивилась. – Мы же вроде не собирались к океану?
– Крыжовничек, это озеро Мичиган, – дедушка поцеловал палец и прижал к бабушкиной щеке.
– Ничего бы так не хотела, как остудить ноги в воде! – сообщила бабушка.
Дедушка, недолго думая, пересёк все встречные полосы и вырулил на съезд. Вы и корову подоить не успели бы, как мы уже стояли босыми ногами в холодных водах озера Мичиган. Волны шлёпали прямо по нашей одежде, а крикливые чайки кружились над нами и орали так восторженно, как будто ждали нас всю жизнь.
– Па-даб-ду-ба! – напевала бабушка, ввинчивая пятки в песок. – Па-даб-ду-ба!
Вечером мы остановились переночевать в пригороде Чикаго. Из окна мотеля «Говард Джонсон» я рассматривала доступную взгляду часть Илла-хоя, и это место могло быть где угодно – хоть в семи тысячах миль отсюда, от озера. По мне всё это ничем не отличалось от северного Огайо, с его плоскими равнинами и бесконечными прямыми дорогами, и я не могла не думать о том, какой долгий путь нам ещё предстоит. С темнотой ко мне снова пришёл шёпот: спеши-спеши-спеши.