«Подступала поэма…» Подступала поэма. Она изводила меня. То манила доступностью легкой, а то не давалась. Подступала поэма. Звучать начинала, дразня. А потом за границами голоса вдруг оставалась… Если я уезжал, то она меня честно ждала, терпеливо ждала на ступенях у самого дома. Подступала поэма. Невнятной и точной была. Сумасшедшей и невозмутимой. Жестокой и доброй… А однажды приснилось мне: я нахожусь на посту. И ночная дорога, как пеной, туманом закрыта. Вдруг почувствовал я, как приходит в мою немоту ощущение ритма, звенящая яростность ритма! Этим медленным ритмом я был, будто льдами, затерт. Он во мне тяжело нарастал, колыхаясь и зрея… – Кто идет? — закричал я. – Стой! Кто идет? И услышал спокойный ответ: – Время. Сказка о кузнеце, укравшем лошадь Был кузнец непьющим. Ел, что Бог предложит. То ли от безумия, то ли от забот он украл однажды у соседа лошадь. Кузнеца поймали. И собрали сход… Дали слово старцу. Распростер он руки. Покатились слезы из-под дряблых век: «Люди! Я заплакал от стыда и муки!.. Вор у нас в деревне! Мерзкий человек!.. Мне стоять с ним больно. Мне дышать – противно! Пусть не станет вора на святой Земле!..» Зашептались люди. В общем, выходило: кузнецу придется кончить жизнь в петле… И тогда поднялся старец (очень древний!). От волненья вздрагивал седины венец. Он сказал: «Подумаем, жители деревни!.. Что украли? Лошадь. Кто украл? Кузнец!! Он у нас – единственный! Нужный в нашей жизни. Без него – погибель! Бог ему судья… Мы, повесив вора, кузнеца лишимся! Выйдет, что накажем мы самих себя! Вдумайтесь!..» И люди снова зашептались. Спорам и сомненьям не было конца… И тогда поднялся самый главный Старец: «Правильно! Не надо вешать кузнеца!.. Пусть за свой проступок он заплатит деньги!.. А поскольку этот разговор возник — есть у нас два бондаря. Двое! И – бездельники!.. Лучше мы повесим одного из них…» Умные селяне под домам расходятся. Курят. Возвращаются к мирному труду… Кузнецом единственным быть мне очень хочется! Если ненароком лошадь украду. Друг Мы цапаемся жестко, Мы яростно молчим. Порою — из пижонства, порою — без причин. На клятвы в дружбе крупные глядим, как на чуму. Завидуем друг другу мы, не знаю почему… Взираем незнакомо с придуманных высот, считая, что другому отчаянно везет. Ошибок не прощаем, себя во всем виним. Звонить не обещаем. И все ж таки звоним! Бывает: в полдень хрупкий мне злость моя нужна. Я поднимаю трубку: «Ты дома, старина?..» Он отвечает: «Дома… Спасибо – рад бы… Но…» И продолжает томно, и вяло, и темно: «Дела… Прости… Жму руку…» А я молчу, взбешен. Потом швыряю трубку и говорю: «Пижон!!» Но будоражит в полночь звонок из темноты… А я обиду помню. Я спрашиваю: «Ты?» И отвечаю вяло. Уныло. Свысока. И тут же оловянно бубню ему: «Пока…» Так мы живем и можем, ругаемся зазря. И лоб в раздумьях морщим, тоскуя и остря. Пусть это все мальчишеством иные назовут. Листы бумаги чистыми четвертый день живут, — боюсь я слов истертых, как в булочной ножи… Я знаю: он прочтет их и не простит мне лжи! «Сначала в груди возникает надежда…» Сначала в груди возникает надежда, неведомый гул посреди тишины. Хоть строки еще существуют отдельно, они еще только наитьем слышны. Есть эхо. Предчувствие притяженья. Почти что смертельное баловство… И – точка. И не было стихотворенья. Была лишь попытка. Желанье его. |