— Ти-ти-ти!..
Бетховен осторожно взял свой альбом. Нет, эти звуки он непременно должен выразить в нотах. В его собрании они пока отсутствовали, хотя Бетховен записывал нотами даже шум крыльев перепела и журчание ручья. Возможно, всё это пригодится ему для написания симфонии, хотя сама идея была ещё более расплывчатой, неопределённой и смутной, чем медленно поднимающиеся над лугами клубы тумана. Вторая симфония была уже готова, и он уже думал о следующей, с гордым названием «Героическая».
— Ти-ти-ти! Ти-ти-ти-таа!..
Ну хорошо, он записал эти звуки, собрав, если так можно выразиться, последний урожай. Ибо в этом году птичьи голоса замолкнут и, вполне возможно, — тут лицо его помрачнело — к началу нового он уже ничего не будет слышать.
— Ти-ти-ти-тааа!.. Ти-ти-ти-та!
Иволга пела в тональности до мажор. Поразительно. Если бы ещё удалось превратить её в тональность до минор, он воспринял бы происходящее как знак судьбы, от которой ещё никому не удавалось уйти. Но иволга по-прежнему продолжала насвистывать:
— Ти-ти-та! Ти-ти-ти-таа!..
Ну хорошо, дружок, ты убедил меня. Значит, выбираем до мажор. Точно до мажор.
Этот чёртов Цмескаль, конечно, славный малый, но он разбередил рану, сказав правду.
Он, Бетховен, действительно нуждается в общении. Он готов быть доброжелательным ко всем и взамен хотел бы только такого же отношения к себе. Роль отшельника ему совершенно не подходит. Одиночество приносит ему только новые страдания...
Так, может быть, вернуться в Вену? Нет. Слишком быстрая смена обстановки пользы не принесёт. Уж лучше навестить выехавших за город друзей.
Решено, завтра он отправится к ним!
Однако это «завтра» никак не наступало, ибо каждое утро он постоянно уходил с головой в работу.
Однажды вечером он вышел из дома, собираясь отправиться на прогулку. Внезапно он замер в глубоком раздумье.
Мальчик по имени Франц Грильпарцер[55], живший с Бетховеном в одном коридоре, испуганно наблюдал за ним из воротной ниши.
— Франц...
— Да, господин ван Бетховен?
— Как у нас дела, Франц? — Он горько усмехнулся. — Опять небось сочинил что-нибудь?
— Нет, господин ван Бетховен.
— Можешь утешить себя тем, что у меня пока тоже ничего не получается. Спокойного тебе сна, Франц. Мне же предстоит долгая дорога. До Вены путь не близок.
— Как, вы хотите прямо ночью отправиться в Вену?
Вместо ответа Бетховен махнул на прощанье рукой. Вскоре он вышел на просёлочную дорогу и словно растворился в сгущавшихся сумерках.
Минула полночь, когда он, наконец, с нетерпением дёрнул за шнур колокольчика. Немного подождав, он, словно нетерпеливый студент, принялся выбивать тростью искры из булыжной мостовой.
Наконец дверь открылась. Правой рукой доктор Шмид кое-как запахнул халат, а левой поднёс светильник к лицу незваного гостя.
— Это вы, Бетховен?
Тот ловко крутанул трость и подчёркнуто вежливо снял шляпу.
— Примите уверения в совершеннейшем моём почтении к вашим знаниям, доктор. На этот раз вы поставили превосходный диагноз.
— Что-нибудь случилось?
— Да нет, я просто пришёл к вам с прощальным визитом, ибо я совершенно здоров. Остаётся лишь рассчитаться с вами. За ночной визит, естественно, полагается повышенная плата.
Он прошёл в кабинет. Доктор Шмид проследовал за ним, качая головой.
— Вы сегодня такой...
— Какой? Слишком развязный?
— Если так можно выразиться... С кем вы общались? С этим полоумным бароном фон Цмескалем?
— Отнюдь. — Бетховен сел в кресло с высокой спинкой, с наслаждением вытянул ноги и принялся постукивать по ним тростью. — Нет, думать по-иному меня побудил некий юный поэт.
— Кто?..
— Его зовут Франц Грильпарцер.
— Такого не знаю. — Врач осторожно поправил пенсне. — Даже никогда не слышал о нём.
— Это не имеет значения. — Бетховен небрежно махнул рукой, — но, уверяю вас, вы ещё услышите. Благодаря ему у меня в голове созрел грандиозный замысел, не знаю, право, хватит ли таланта превратить его в музыкальное произведение. Ну ладно, не будем отвлекаться от темы. Итак, доктор, я часто ругал и проклинал вас, но сейчас вы видите перед собой раскаявшегося грешника, чистосердечно заявляющего: я здоров. Какими бы абсурдными ни казались ваши методы лечения, они дали хороший результат.
— Вот видите! Я всегда это говорил, но вас же не переубедишь. Вы оказались самым сложным из всех моих пациентов.
— Должен признаться, что по части веры в медицину я был просто неисправимым язычником.
— Теперь вы, надеюсь, исправились?
— Полностью.
— Это радостное событие стоило мне испорченного сна, — весело улыбнулся врач. — Я действительно достаточно часто и весьма основательно обследовал ваши уши и лишь в целях профилактики и для вашего собственного успокоения рекомендовал капать в них миндальное масло и принимать ванны в сидячем положении.
— Вот именно, Шмид, это главное. — Бетховен выбросил вперёд указательный палец. — Похоже, существует прямая связь между задней частью тела и слуховым органом, так сказать, между южным и северным полюсами.
— Перестаньте издеваться надомной. Вы не только невежда во всём, что касается медицины, вы ещё и истерик. Помните, что я вам уже давно сказал: хотя кое-какие болезненные явления имеют место, нет никаких поводов для серьёзного беспокойства.
— Но вообще вы обращались со мной как-то уж очень осторожно. — Бетховен набрал в грудь побольше воздуха, — ходили вокруг да около, словно кошка, а я — миска с горячей кашей. Но ведь я всё-таки не самый глупый человек на свете. Скажите прямо, если я вдруг перестану слышать стрекотание кузнечиков, это значит?..
— То есть высокие тона? — Доктор Шмид испуганно вытянул перед собой ладонь. — Хватит пугать себя и других, Бетховен! Это значит, что я уже ничем не смогу помочь вам. Ваша мать умерла от чахотки, значит, у вас дурная наследственность и, выражаясь понятным для дилетанта языком, вы можете заболеть чахоткой слуха или мозга. Тогда нить вашей жизни оборвётся самое большое через год.
— Извините меня. — Бетховен поднял с пола цилиндр и тщательно вытер его рукавом.
— За что? — удивился врач.
— За то, что я ломал перед вами комедию. Однако благодаря ей я узнал правду о своей судьбе. Спокойной ночи.
Начать трудиться?..
Многое начато, но ничего не кончено. Так что же сперва?
«Героическая симфония»! Было бы чистейшей воды безумием думать только о ней. Он метался по комнате, как разъярённый зверь, то и дело хватая различные предметы.
«Настоящий отец, — эти слова он слышал ещё в детстве, — обязан вовремя составить завещание на всё своё имущество».
Так что же он может передать по наследству? Может быть, роскошные смычковые инструменты, подаренные ему князем Лихновски? Он распахнул крышку ящика и сразу увидел покрытую ярким лаком скрипку, изготовленную Гварнери[56] ещё в 1718 году. Не меньшим шедевром была скрипка Николо Амати[57], относящаяся к 1669 году, с чуть выпуклым корпусом и отличавшаяся сладковатым звучанием.
Какое же у него ещё есть недвижимое имущество?
Договоры с издателями с финансовой точки зрения не представляли собой лакомого куска для наследника. Но кто же мог считаться таковым у него?
Его братья?
У него не было особых оснований испытывать к ним дружеские чувства, но всё же это были его братья.
Карл?.. В его жизни произошли большие перемены. В последнее время ему грех было жаловаться на жизнь, но вот Иоганн...
Он взял большой жёлтый лист канцелярской бумаги и начал писать:
«Бетховен
Моим братьям Карлу...»
Он намеренно оставил свободное место. Уж очень ему не хотелось вписывать сюда Иоганна. Стоило ему представить себе фигуру брата с отвислыми плечами и надменной улыбкой, вспомнить, что ещё несколько дней назад он прямо-таки довёл его до белого каления...